К прислуге в нашем доме относились по-разному. Мать — высокомерно. Для нее все эти Аннушки, Матреши и Дуняши были не более как молчаливые исполнители ее приказаний. Однако мы, дети, не могли примириться с подобным отношением к людям. В конфликтах между матерью и прислугой и я, и мои сестры всегда брали сторону слабых. Высокомерие матери вызывало в нас протест и осуждение. Бывало, по каким-нибудь пустякам мать выругает Аннушку или прачку Матрену, накричит на них — а я уж бегу к ним, в людскую или на кухню, и спешу утешить. А иной раз и поплачу вместе с ними, разделяя незаслуженную обиду.

Вспоминается, как я впервые вступила в спор с матерью.

Детские радости — скромные радости, хотя иной раз ребенку и кажется, что в них заключена вся жизнь. Жила у нас во дворе коза Машка. Не знаю, что в ней было особо примечательного, но только любила я ее очень. И вот что однажды произошло.

Летним днем Аннушка извлекала из большой четвертной бутылки вишни и складывала их в какую-то посудину, готовясь варить кисель. Откуда ни возьмись прискакала Машка, ткнула рогами посудину — и вишни покатились по земле. Гулявшая тут же птица — куры, утки, индейки — с криком и кудахтаньем принялась клевать ягоды. Пища эта понравилась и козе. Прошло с четверть часа — и Машка захмелела. Ведь вишни-то были пьяные! А затем последовал финал. Коза увязалась за мной, вошла в дом, узрела свое отражение в большом стенном зеркале и решила подраться с двойником. Удар, другой. Рога, конечно, крепче зеркала. Еще удар — и раздается звон разбитого стекла…

Разумеется, — всеобщий переполох. К месту происшествия сбежались все домочадцы, и разгневанная мать приказала немедля пустить козу под нож.

— А я не дам! Ни за что не дам! — крикнула я с вызовом и загородила собой Машку.

Не знаю, что подействовало — то ли нежелание меня огорчать, то ли мой решительный вид, — но мать больше не повторяла своего приказания; и козу оставили в покое, «помиловали».

Непокорность была в моем характере уже тогда. Нередко я перелезала через забор в чужой сад или пользовалась для этой цели заранее сделанным отверстием. Там я до отвала наедалась малиной или смородиной. И хотя в нашем саду была своя ягода, чужая казалась мне слаще. Ну, а если на улице разыгрывалась непогода, я с неменьшим удовольствием удирала на кухню: меня интересовало, как работают и что говорят «люди».

Визиты эти мне строжайше воспрещали. Но именно поэтому они казались особенно соблазнительны.

Правда, долго мне там не удавалось пробыть. Не проходило и десятка минут, как меня начинали разыскивать. Бывало, слышу встревоженный голос Аннушки: «Оля, Олюшка, ты где-е?» — и я сейчас же, быстрехонько прячусь под стол.

— Что, не заходила сюда барышня Оля? — спрашивает Аннушка, появляясь на кухне.

— Давеча толклась тут, а сейчас не видать что-то, — с невинным видом отвечает повар, лукаво косясь на мое убежище.

Кончается тем, что меня отыскивают, извлекают из-под стола и тащат к матери. Физически нас никогда не наказывали, но строгая нотация матери была не менее неприятна.

Помогало это, однако, мало. Меня, например, всегда возмущало, что мы, хозяева, едим в столовой, сидим за отлично сервированным столом, а вот Аннушка почему-то должна есть в людской, деревянной ложкой и только щи да кашу. Не раз, в виде протеста, я усаживала ее в столовой рядом с собой; но ее, конечно, удаляли; и тогда я тоже демонстративно вставала и уходила обедать в людскую — есть те же щи и кашу. Поначалу надо мной смеялись, а потом и наказывали за такое поведение. Позднее же, когда я повзрослела, стали попросту издеваться.

Привязанность моя к Аннушке была настолько сердечна и глубока, что когда ее по какой-то причине уволили, — я заливалась горькими слезами. Пораскинув своим детским умишком, потосковав, я решила отыскать Аннушку и остаться с нею жить. Раньше несколько раз она ходила со мной через всю Пермь к одной своей знакомой. Туда-то я и отправилась на поиски своей кормилицы.

Вот и знакомый домик. Стучусь. Открывает сама Аннушка. Не могу передать, как она была поражена при виде питомицы — крошечной девчушки, ушедшей так далеко из дому. Схватив меня на руки, она тут же отправилась к нам, на Монастырскую. Наше появление прекратило тревогу, поднявшуюся в доме в связи с моим исчезновением.

С уходом Аннушки жизнь моя и в самом деле переменилась. Сказывалось, видно, и то, что я стала старше. Изменились мои забавы. Иногда, в поисках интересного, неизведанного, я забиралась в лодку и одна совершала на ней длинные прогулки по Каме. Зимой пристрастилась к конькам. Появились у меня и товарищи, причем чаще всего это были дети соседей — простых, трудовых людей. Среди них я чувствовала себя отлично; и меня совершенно не трогали выговоры матери за то, что я провожу свое время с теми, с кем мне встречаться «не полагается»; не трогало и прозвище «уличная девчонка», данное ею же.

Чаще и охотней всего играла я с Петюшкой, сыном нашей прачки Матрены, горбатым мальчиком. Иногда, тайком, уходила в полуподвал, где он жил со своей матерью и где ютились другие наши слуги. Наблюдая их скудную, тяжкую жизнь, я задавалась вопросом — отчего эти люди прозябают в полутемных, сырых помещениях, а мы живем в роскоши?

В тех довольно редких случаях, когда мать была расположена говорить со мной и когда настроение склоняло ее к подобию сердечности, я спрашивала — почему люди так по-разному живут? Ответа, разумеется, я не получала.

— Это ты от кого наслушалась? На кухне? — неприязненно спрашивала мать и, окинув меня подозрительным взглядом, строго-настрого запрещала встречаться с Петюшкой и его приятелями.

ЗА ЧТО ЦАРЯ

УБИЛИ?

Десяти лет я начала учиться в гимназии. Воспоминания о той поре связываются в моей памяти с убийством народовольцами царя Александра II и с отзвуками этого события в нашей семье и в гимназии.

Узнали мы о нем так.

В тот день мы, детвора, сидели в столовой и с увлечением предавались игре в домино. Внезапно в гостиной раздался звон шпор и показался знакомый нам поручик Снитко. Обычно этот гладко причесанный, полнеющий офицер не расставался с учтивой улыбкой. Сейчас он хмурился и строго поджимал губы. Спросив у нас, где мать и тетка, он проследовал к ним; а еще через несколько минут все трое вышли к нам — и мать дрожащим голосом сообщила:

— Страшное несчастье… Убили государя…

Было вполне объяснимым, что смерть царя в такой семье, как наша, воспринимали словно большое горе. И мать, и старшие братья Борис и Александр, и сестры мои Лиза и Наташа, и тетя Анюта плакали. Но я — недоумевала.

В самом деле, в гимназии нам постоянно внушали, что наш царь — помазанник божий, отец и покровитель народа. Кто же может посягнуть на того, кого поставил царствовать сам бог? Приходили в голову и другие вопросы: кто убил царя и с какой целью, при каких обстоятельствах произошло убийство? Но получить на них ответ оказалось невозможно. Взрослые досадливо отмахивались от нас и от наших расспросов, повторяя: «Да не приставайте вы! Разве это вашего ума дело?» Тогда и я, и остальные дети решили обратиться к Вармунду. Человек этот — с высоким лбом и темными волосами, со спокойным, невозмутимым лицом, обрамленным черной бородкой, — был политический ссыльный. У нас он бывал в качестве домашнего учителя самого младшего из детей — Мити, которому всякая книжная премудрость давалась туго.

Едва дождавшись его, мы бросились к нему с вопросами. Но Вармунд, всегда такой словоохотливый, на этот раз молчал.

Мы, теребя его за одежду, напрасно одолеваем расспросами:

— Вармунд, миленький, голубчик, скажите — кто убил государя, за что? — От взрослых мы уже случайно услышали имя «Желябов» и поэтому допытываемся: — Так это Желябов убил царя?

И от Вармунда мы не получаем ответа. Он лишь ласково треплет меня по щеке и бросает:

— Мала ты еще, Оля. Вот подрастешь — поймешь сама…

На следующее утро в женской гимназии, где я училась, была назначена панихида «по убиенному». В канун этого дня, за один только вечер, всем девочкам пошили черные платья. Вся гимназия, как и «вся» Пермь, была в трауре.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: