Моя мать владела и пароходами, и шахтами, и доходными домами. Одним из наиболее крупных ее предприятий были каменноугольные копи в Губахе. Директором их был мой старший брат Борис.

Как-то Борис, кстати сказать давно злоупотреблявший алкоголем, заболел перед самой выдачей рабочим копей жалованья. Мать обратилась ко мне:

— Съезди-ка, Ольга, в Губаху. Борису неможется, а без хозяйского глаза там нельзя.

Предложение матери — послужить в Губахе «хозяйским глазом» — было мне неприятно; и я уже подумывала о том, чтобы под любым предлогом отказаться от поездки, но другое чувство оказалось сильнее.

С некоторых пор до меня стали доходить смутные слухи о волнениях среди рабочих, о том, что они портят и разбивают машины и предъявляют хозяевам какие-то свои требования. Однако ничего определенного я не знала, и желание увидеть собственными глазами жизнь рабочих было велико. Я согласилась отправиться в Губаху.

Перед отъездом мать дала мне еще одно поручение: проверить, как идет постройка жилья дли рабочих. Тогда я, испытывая прилив доверия к матери, спросила у нее, чем вызваны волнения среди рабочих. Она холодно сказала:

— Распустились они, вот что. Напьются и начинают хулиганить. А так — с чего им буянить? И одеты, и накормлены, и квартиры вон для них строим. Чего же еще?

Но то, что я увидела в Губахе, оказалось в полном противоречии с тем, что говорила она.

Раздача денег проводилась в полутемном, грязном помещении. Сюда выходило окошко кассы. Стоя в очереди, угрюмые, раздраженные чем-то, рабочие молча смотрели на меня.

Началась выдача жалованья. «Жалованье»… Теперь это слово вышло из употребления. Мы говорим — «заработная плата». И это очень правильно: мы получаем то, что заработали своим трудом, получаем в соответствии с ним. А тогда — «жаловали», то есть давали рабочему человеку не столько, сколько ему следовало получить за свой труд, а столько, сколько «пожалует» от своих милостей хозяин. Глубокий смысл таился в этом слове — «жалованье»…

Так вот, — подходили рабочие друг за дружкой к окошку, расписывались в ведомости, а чаще просто ставили крест, за неграмотностью, и отходили. По-разному отходили. Одни — молча, только сверкнув гневными глазами; другие — глухо бормоча проклятия; третьи — ругаясь вслух.

Протолкалась к окошку женщина с ребенком на руках. Она пересчитала полученные деньги, расписалась, но не отошла, а закричала возмущенно:

— Да за что ж вы с меня три-то рубля вычли? Чем же мне ребятишек кормить? Душить их, что ль?.. Подавиться бы вам моими грошами!

Я попыталась ее успокоить и стала расспрашивать, что же ей плохого причинили.

Она приблизила ко мне изможденное, худое лицо и с вызовом выкрикнула:

— Ишь ты! Что причинили, спрашивает! Люди, да хоть вы-то ей скажите, коль не знает!

Возбужденный шум поднялся возле кассы:

— Штрафами начисто заморили…

— С голодухи помираем!

Подходит к окошку следующий, уныло перебирает смятые бумажки и медяки и спрашивает шепотом:

— Тут и все?..

— Все, — холодно отрезает кассир. — Штраф с тебя удержали.

И снова всколыхнулся шум:

— Всю кровь нашу выпила Протопопиха со своим сыном!

— Будь она проклята!

Я стояла и чувствовала, как все лицо мое заливает краска стыда и губы начинают дрожать. Что же это такое? Ведь мать меня столько уверяла: «Все, что у нас есть, мной и отцом честным трудом заработано». Так вот он — «честный труд»…

А к окошку подходили все новые и новые люди. И этим мгновенным драмам, что разыгрывались тут, у засаленного подоконника, казалось, не будет конца.

Кивнув в сторону рабочих, кассир проговорил с обиженным лицом:

— И каждый раз так-то вот. Вон какой балаган устроили! Ну, кто там следующий, подходи!

И снова повторилось то же. Темный от въевшейся в кожу угольной пыли рабочий дрожащими пальцами пересчитал деньги и спросил:

— Пошто мало?

— Мало! — передразнил его кассир. — Работай лучше, будет больше!

Эти слова вызвали новый приступ ярости у рабочих. Я видела, как сжимаются их кулаки и горят ненавистью глубоко запавшие глаза. Вдруг возникло в душе такое ощущение, что их чувства передались мне. Не помня себя от бешенства, я вскочила и закричала на кассира:

— Вы не смеете, не смеете так делать! Я запрещаю вам! Я сообщу маме!

Кассир ничего не ответил и только когда возле окошка не осталось никого, многозначительно покачал головой.

— Зря вы, барышня, голосочек-то свой надрываете. Зря. Маменьке вы, конечно, доложúте, что тут видели да слышали. А только она не хуже нас с вами обо всем знает. Так-то вот.

Для меня его слова были страшным открытием: «Как — знает? Неужели знает? Знает и — ничего?.. Все остается как было?..» Всеми силами души стремилась я уверить себя, что это не так, что это ошибка. Ведь я все-таки была дочерью Протопоповых. Но жажда правды и справедливости оказалась сильней и крови, и воспитания. Тем более, что назавтра я смогла, сама увидеть, как добываются протопоповские деньги.

Я потребовала, чтобы меня спустили в шахту. Хотелось самой увидеть, как работают под землей люди. Погромыхивая, клеть опустила меня в сырую темень — и вот я на дне ствола. Пронизывающая сырость, тусклые огоньки лампочек, едва разгоняющих тьму, низкие своды — все это вызывало во мне чувство страха. Я спросила в смятении у сопровождавшего меня десятника:

— Ну… а если несчастье, обвал, тогда как?..

Он принялся объяснять мне, как спасают попавших в беду шахтеров, но делал это так равнодушно и безразлично, что я поняла: никого не волнует угроза несчастья, которая все время висит над головами шахтеров.

Нагибаясь, чтобы не ушибиться о выступающие куски породы, я пошла по наклонному штреку. Навстречу мне двое малосильных, тщедушных подростков с трудом толкали вагонетку, до краев наполненную углем. Потом я увидела забойщиков. Один из них стоял на коленях в уступе и отбивал уголь обушком. Руки с замахом поднимали и опускали инструмент, и при каждом ударе вздрагивало и напружинивалось тело. По лицу медленно стекали струйки пота.

— Сколько вам лет? — спросила я у того, кто находился ближе.

— Семнадцать… — коротко бросил он, даже не обернувшись.

Семнадцать! Столько же, сколько и мне. Это сопоставление необычайно поразило меня. Мы с ним ровесники, но как различна, как несхожа моя и его жизнь. Я — у себя, там, в довольстве, с возможностью ехать куда хочу, видеть что хочу, делать что хочу или же — ничего не делать. И он — вынужденный всю жизнь долбить уголь в темной, сырой шахте ради куска хлеба…

В ту ночь я долго не могла уснуть. Но едва задремала, как вновь очнулась от каких-то криков и шума. Встала с дивана и выглянула в окно. Вздрагивающее зарево бросало сквозь стекла розово-алые блики. Горела какая-то небольшая деревянная постройка на шахте. Прислонясь лицом к холодному стеклу, я долго смотрела на пожар, от которого доносился гул возбужденных голосов, крики.

На рассвете огонь потушили. Это был, как мне сообщили, преднамеренный поджог, несомненно сделанный кем-то из мести. А утром по пути в контору я наблюдала еще одну, такую обычную для рабочих слободок, картину. У заборной лавки, также принадлежавшей нам, тянулась длинная очередь; и когда я проходила мимо нее, оттуда послышалось угрожающее:

— Будете давить штрафами — еще не такого петуха пустим…

Я прошла мимо, не подымая головы. В конторе спросила, построено ли для рабочих жилье, о котором мне говорила мать.

— Жилье?.. — усмехнулся управляющий. — Да в нем уж давно живут.

Я сказала, что хочу посмотреть квартиры шахтеров.

— Не ходите, барышня, рабочие сейчас злы…

Но я все-таки пошла. Однако то, что на языке матери называлось «квартирами», — было на самом деле только жалким подобием жилища. В горе располагались землянки, имевшие лишь одну стену, обшитую тесом, — со стороны входа. Рядом с низенькой дверью виднелось небольшое подслеповатое окошко.

Таких землянок было множество, они лепились по береговому склону Косьвы наподобие каких-то огромных сот. Не зная, в какую из них войти, и вообще не решаясь это сделать, я остановилась в растерянности. Но, как видно, за мною наблюдали исподтишка. Со скрипом открылась дверь одной из крайних землянок, оттуда вышла женщина и пригласила:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: