Под утро гроб был препровожден в Царское Село. В дворцовом парке, около Арсенала, рядом с резиденцией государя, состоялось захоронение. Саркофаг несли сам Николай, только что прибывший из Ставки, министр внутренних дел Протопопов, дворцовый комендант Воейков и еще несколько свитских генералов.
Алике билась в истерике. Придя в себя, она потребовала, чтобы немедля были уволены со службы все, кто не сумел уберечь Друга, а прямые виновники - казнены.
Это было сверх меры даже для послушного супруга: из-за тобольского конокрада казнить принца царской крови великого князя Дмитрия Павловича и наследника не менее знатного и вдвое более древнего рода Юсуповых! На листах дознания фигурировала и третья фамилия: Пуришкевич. Николай не желал поступиться и им, самым верным монархистом в Думе, предводителем "черных сотен", председателем "Союза русского народа". Он распорядился, чтобы, пока суд да дело, все трое были высланы из столицы.
Впервые, пожалуй, он не уступил супруге. А она лила в опочивальне слезы на лист веленевой бумаги и наносила без помарок строки ею же сочиненного стихотворения-эпитафии:
1
Гонимый пошлою и дикою толпою И жадной сворою, ползающей у трона Поник навек седеющей главою От рук орудия незримого Масона.
2
Убит. К чему теперь стенанья, Сочувствия, конечно лишь в глаза Над трупом смех и надруганья Иль одинокая, горячая, горячая слеза...
3
Покой душе и рай ему небостгай
И память вечная и Ангелов лобзанья
За путь земной его правдиво-честный И от покинутых надгробные рыданья.
Слезы ее действительно были горячими и размывали черные чернила.
4
Стрекочет швейная машина "Зингер". Ноги привыкли к ритму. Будто он безостановочно бежит. Нет, мчит на велосипеде, как по луговой тропке в родном Дзержинове.
Дорога дальняя. Но в конце ее - долгожданная встреча. Ритмичная работа, равномерный гул втягивают мысли в привычную колею. Возвращают к д е л у, к жене. К сыну.
Ни секунды не видел его, но ощутимо представляет. Даже в движениях, в переменах выражений лица. Этот образ дали не только те несколько фотографий Ясика, которые Зосе удалось переслать ему. В прежних тюрьмах снимки разрешалось иметь при себе. Хлебным мякишем он прилеплял их к стенам камеры. На улыбку малыша ответно отзывался улыбкой, мысленно ласкал и обнимал его. Воображал, что держит на коленях, слышит его смех. Любовь к сыну переполняла душу. Ясь - его мысли, его тоска и надежда. Феликс словно бы видел сына глазами души и верил, что сын испытывает к отцу такую же привязанность.
Из писем Зоей он узнал, что она выбралась в Австро-Венгрию, в Краков, а Ясик остался в Белоруссии, у родственников. Через год родственники привезли сына к матери. То, что мальчик родился в тюрьме да еще восьмимесячным, сказывалось: начал ходить только в два года, часто болел.
Война прервала переписку на долгие месяцы. Наконец пришла весточка: жена и сын в Швейцарии.
Здесь, в Бутырской тюрьме, все личные бумаги и фотографии отобрали. На последнюю, которую Зося прислала уже сюда, даже не разрешили взглянуть, хотя он расписался в ее получении.
Но все равно он видел сына, вел с ним беседы. И в тех письмах - раз в месяц, - которые разрешалось отправлять семье, давал советы, как воспитывать мальчика. Он выработал целую систему и полагал, что она справедлива. Он просил, чтобы Зося ни в коем случае не накавывала Ясика болью и не запугивала. Запушвапием можно вырастить в ребенке только низость, испорченность, лицемерие, подлую трусость и карьеризм. Страх не учит отличать добро от зла. И тот, кто боится наказания болью, готов будет поддаться злу. Воспитывать надо любовью и заботой. Впитав их, малыш сам со временем поймет: где есть любовь, там нет страдания, которое могло бы сломить человека.
Он представлял, как, должно быть, трудно ныне Зо-се - в изгнании, без средств к жизни, с ребенком на руках. И все же он хотел верить, что она счастлива. Ведь счастье - это не жизнь без забот и печалей, а состояние души. Если там, в эмиграции, она вошла в их работу, жизнь ее полна. Он писал жене: то, что поддерживает его моральные силы, - это мысли об их общем деле. Он писал, что хочет быть достойным тех идей, которые они оба разделяют. Поэтому любое проявление слабости с его стороны, жажда конца и покоя, каждое не могу больше было бы изменой и отказом от его чувств к родным и товарищам и от той песни жизни, которая жила и живет в нем.
Несмотря на все и вопреки всему мысли о жене и сыне возвращали ему состояние радости, а с нею и уверенность, что самое хорошее еще впереди.
Раньше из тюрем иногда удавалось пересылать письма нелегально. Не только подробно рассказывать о своем житье-бытье, но и передать партийные поручения. Такие письма для безопасности он шифровал дважды, и ключ к обоим шифрам знала только Зося. В "Таганке" и "Бутырках" это исключено. Давали проштемпелеванный лист, наблюдали, пока пишет, а потом еще подвергали и химической цензуре: мазали крест-накрест ляписом, не проступит ли тайнопись лимонным соком или молоком. (Смех! Откуда и взять-то лимон или хотя бы каплю молока?) Затем письма проходили еще две цензурные проверки, жандармскую и военную, и путешествовали через три границы.
Сегодня как раз день, когда он может отправить очередное письмо.
Может быть, от этого к привычному состоянию примешивается давнее чувство, свойственное, наверное, всем узникам, но загнанное им как можно глубже, - ожидание. Ожидание чего-то неведомого. Ощущение сосущей пустоты, словно бы в ненастье где-нибудь на захолустной станции ожидаешь поезда, который почему-то задерживается и неизвестно, придет ли... В слепых стенах, за окованной дверью ожидание растягивалось до бесконечности. Когда это чувство, нарушая запрет, всплывало в одиночной камере, он боролся с ним, беря в руки книгу или закрыв глаза и вызывая родные образы.
Сейчас он приглушит его работой. Через час в коридоре станет совсем темно. Работа прекратится. Он вернется в камеру и потребует у надзирателя проштемпелеванный лист бумаги и перо.
Сегодня - восемнадцатое декабря. Там, у Зоей, последний день нынешнего, проклятого года.