Письмо Алике было тревожней, чем донесения генералов. "Наш народ идиоты. Такие испорченные типы... У меня было чувство, когда ты уезжал, что дела пойдут плохо, - продолжала она. - Завтра будет еще хуже. Я не могу понять, почему не ввели карточной системы и почему не сделать все фабрики военными, тогда там не будет беспорядков. Рабочим прямо надо сказать, чтобы они не устраивали стачек, а если будут, то посылать их в наказание на фронт... Нужен только порядок, и не допускать их переходить мосты, как они это делают".
Но и она не хотела поверить в худшее: "Мне кажется, все будет хорошо. Солнце светит так ярко. Я чувствовала такое спокойствие и мир на Его дорогой могиле. Он умер, чтобы спасти нас". Уже все забыли, и Николай вздохнул с облегчением, а она - о нем и о нем... "Конечно, - заключала царица, - извозчики и вагоновожатые бастуют. Но они говорят, что это не похоже на 1905 г., потому что все обожают тебя и только хотят хлеба".
Обожаемый - вот это правильно. Из всех бесчисленных своих официальных титулов Николай II более всего любил этот, не утвержденный никакими статутами, однако же не подлежащий оспариванию. Верноподданные должны обожать своего монарха. А что до бунтовщиков - этой кучки отщепенцев, нехристей, выродков - в кандалы их пли на фронт, под германские пули!..
Военный министр успокаивал. Главнокомандующий округом обещал. Царица терпеливо советовала. Право же, все идет своим чередом, и нет повода для тревог.
И вдруг телеграмма, полученная в Ставке двадцать шестого февраля и всеподданнейше адресованная Родзянкой Николаю:
"Положение серьезное. В столице анархия. Правительство парализовано. Транспорт продовольствия и топлива пришел в полное расстройство. Растет общественное недовольство. На улицах происходит беспорядочная стрельба. Части войск стреляют друг в друга. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство. Медлить нельзя. Всякое промедление смерти подобно. Молю бога, чтобы в этот час ответственность не пала на венценосца".
Прочитав телеграмму, Николай сказал министру двора графу Фредериксу:
- Опять этот толстяк Родзянко написал разный вздор, не буду даже отвечать.
Он погасил зевок и направился в опочивальню. Прежде чем приказать камердинеру раздеть себя, подвел итог дня в дневнике:
"В 10 час. пошел к обедне. Доклад кончился вовремя. Завтракало много народа и все наличные иностранцы. Написал Алике и поехал по Бобр, шоссе к часовне, где погулял. Погода была ясная и морозная. После чая читал. Вечером поиграл в домино".
Утром двадцать седьмого февраля, едва он поднялся с постели, принял холодную ванну и облачился в мундир, флигель-адъютант протянул новую, только что полученную от того же Родзянки срочную телеграмму: "Положение ухудшается. Надо принять немедленно меры, ибо завтра будет уже поздно. Настал последний час, когда решается судьба родины и династии".
Глава вторая
27 февраля (продолжение)
1
Толпа несла Антона. Людской поток, напористый, возбужденный, сцепленный единым напряжением, способен был, казалось, сокрушить на своем пути все. В толпе - шинели и папахи, но меж ними - и черные куртки, и женские полушалки. Антону нетрудно было ковылять на своем костыле: его подпирали плечами, поддерживали, подталкивали сзади, несли. Он боялся только потерять в этой реке Наденьку - крепко ухватил ее мягкую вязаную варежку.
Крутил головой из стороны в сторону, впитывал:
- Как побег ли они с площади!.. Глянул я, сердце
зашлось: легли и лежат, криком кричат! "Так нешто,
думаю, - ироды мы, в своих стрелять!.."
- Вернулись мы до казармы...
- Ентот, начальник команды, Леший...
- Дак не Леший - Лашкевич, штабс-капитан!..
- Хрен с ём, все одно уже на том свете апостолу Павлу представляется!..
- В геенну огненную его, антихриста!..
- А утром снова назначено выступление: на Знаменскую аль еще куда...
- Во-во, снова кровушку народную пить.. А он, может, брательник мой, а она - сестренка моя...
- Ночью не спится, гляжу: наши унтеры тайком поднимаются, крадутся в каптерку. "Ага, - кумекаю, - будет дело!"
- Во-во, как в семь подняли в ружье, патроны выдали, построили, так фельдфебель Кирпичников...
- Слыхал? Федя-т - соцьялист, оказывается! Разнюхали бы ране!
- Кирпичников: "Не пойдем супротив народа!" Штабс-капитан прибег: "Я вас, каторжные морды, рванина! Сгною, под трибунал!" Ему, вишь, сам Николка-дурак какую-то бумагу дал, он и вознесся. Выперли его во двор из казармы - и пулю вдогонку.
- Никита пальнул?
- Да не, Игнат из второго взвода.
- Брешет он, не Игнат - я стрелял, вот те крест.
- Ого-го, ерой! Небось в сортире сидел!..
- Дак вы волынцы?
- Не видишь, чо ль? А ты откель, лопух?
- Преображенский. И литовцы с нами. А кудыпрем?
- Куды-куды. На кудыкину гору!.. Нашу власть устанавливать!..
Толпа была вооружена. Винтовки на плечах. Волокут "максимы". Улицу заполнили из края в край. Навстречу еще поток. Сливаются, сворачивают на проспект, разметывая в стороны, круша, вдавливая в арки ворот, как щепки в половодье, экипажи, автомобили.
Над головами несется, будто множимое эхом:
- На Шпалерную! К Таврическому! К Думе!.. Наденька потянула за руку:
- Устали? Может быть, выберемся?
- Пойдем со всеми!
Боль в ногах была привычной, давней. Даже приятной. Так саднят мускулы после доброй работы. Эта боль была связана у него с памятью об одиннадцатом годе - с его случайным, неподготовленным побегом с каторги: их тогда засыпало в штольне, думали - погребены, потом вдруг нашли выход через заброшенную выработку. Вдвоем, он и Федор Карасев, брели по тайге в кандалах, которые нечем было сбить, до кости разодрали щиколотки. Потом, как ни залечивал, ноги ныли долгие месяцы. А в феврале двенадцатого, немало поработав на воле и даже приняв участие в подготовке Пражской конференции, он снова попал в лапы охранки, забренчал кандалами по каторжным трактам - и прежняя боль слилась с новой. Правда, он был уже научен: умел, как солдат портянки, ладно пригонять подкандальные сыромятные манжеты. Но коричневые, въевшиеся кольца-шрамы остались... И на фронте садануло по ногам.