22 декабря 1957

Сегодня впервые после Кейптауна вновь удалось ступить на твёрдую землю. Вернее, на лёд, но на такой, который уже составляет одно целое с шестым континентом. Среди сияющего ледяного поля высятся плоские айсберги, одинаковые и невыразительные. В их облике нет беспокойства и переменчивости, характерных для уже оторвавшихся, плавучих гигантов. А позади них вздымается синеватый, переливающийся на свету, волнующий Антарктический материк, погребённый подо льдом.

Так это и есть тот материк, о котором я столько думал последние годы, к которому меня влекла какая-то непонятная, настойчивая и необъяснимая с точки зрения логики сила, сила, питавшая и поддерживавшая моё воображение, мои книги и, вероятно, моё желание быть смелее и лучше, чем я есть? Но тот ли он самый, совпадает ли он с тем смутным представлением о нем, которое я составил из обрывочных сведений? Конечно же тот самый, но и не совсем тот самый.

Джозеф Конрад пишет: «У каждой травинки на земле есть свой источник жизненной силы, источник стойкости; так же и человек держится своими корнями за ту почву, которой он обязан жизнью и верой».

Разве я приехал сюда в поисках земли, что вернула бы мне утраченную веру в людей и в жизнь? Нет. Я ведь никогда не терял этой веры. Возможно, меня привело сюда то грызущее беспокойство, свойственное нам, парням приморских деревень, с самого детства и заставляющее нас блуждать по белу свету, не столько, правда, в поисках счастья, сколько в поисках хлеба. И, однако, у каждого из нас, как у той травинки, есть своё место на земле, своя тихая гавань, в которую мы всегда возвращаемся и заветное наименование которой высечено у нас на затылке, как у корабля на корме. Надпись эта порой заволакивается, но потом проступает снова, чёткая и зовущая. Как это ни странно, но лишённые такой гавани люди, казалось бы свободные и ничем не связанные, судорожно пристают к какому-нибудь местечку поспокойнее, бросают свои жалкие якоря, и киль их судна быстро покрывается ракушками и слизью.

Чувство своего места, своей гавани развито у меня сильно. Не будь его, у меня, наверно, никогда недостало бы смелости закрыть за собой дверь своего дома с наружной стороны и оставить за воротами скулящего пса.

Есть ещё одна глубоко личная причина этого регулярно одолевающего меня беспокойства. Неспособность привыкнуть к городу. Я живу в Таллине уже тринадцать лет, но ещё не сумел стать порядочным горожанином и почувствовать, что именно здесь моё место. Хуже того, я хорошо вижу, как обрастаю в городе какой-то ржавчиной, погрязаю в благодушии, в лености мысли, в потребности оправдывать свои слабости и все то легковесное, что под соусом красивых слов может сойти за сносное и съедобное блюдо. Эта легковесность, перебродивши в поэзию, может выглядеть очень привлекательно. Она ведь будет говорить о сложности вашей души, о глубоком самоанализе, о том, насколько смехотворна в своей ничтожности политика по сравнению с величием вашего собственного «я». На литературных вечерах девушки с красивыми тоскующими глазами одарят вас за эту поэзию красными цветами. Такова база целого в своём роде направления в современной эстонской поэзии, и не только на мою голову обрушивались тумаки от поборников этого направления. Отнюдь не так уж безопасно стучаться в дверь, на которой намалёваны цветки и нежные слова: «Не тронь меня!»

Конечно, глупо обвинять город! Обвинять надо самого себя. Только уж теперь эта кадриль чувств, доводов, доказательств и предположений не увлечёт меня, не заставит плясать под свою дудку.

Ночью лёд остался позади. Ширина ледяного пояса, пройденного нами, равна двумстам милям. Затем — вблизи побережья Антарктиды, в море Дейвиса — вода была чистой, и «Кооперация» плыла с хорошей скоростью. Днём прошли мимо острова Дригальского. Он целиком погребён под снегом и льдом, его плоский силуэт настолько сливается с айсбергами позади и низкими тучами, что неопытный глаз может принять его либо за причудливую ледяную гору, либо за расширяющееся книзу скопление тумана.

— Справа по борту берег Антарктиды! — раздалось после обеда по радио. Но поначалу мы только и увидели вдали что широкие, плоские и низкие айсберги, которые теснились и закрывали друг друга, высясь над сверкающим ледяным полем, над тем самым полем, что уже порядочное время тянулось вдоль нашего правого борта. Лишь позже мы увидели Антарктический материк, возникший не из серого моря, а из белых льдов. А над ними торчала вдали голая скала, сперва принятая нами за «Обь». Справа, в нескольких десятках метров от нас, тянулась кромка припая. На нем темнели уходящие вдаль следы гусениц — тут была первая разгрузка «Оби» (очень сложная и трудная). По кромке важно разгуливали императорские пингвины, полные и очень солидные. Кое-где виднелись тюлени.

Сейчас мы стоим там, откуда «Обь» начала пробиваться сквозь лёд к Мирному, до которого, стало быть, десять-двенадцать километров. Путь «Оби» отмечен широким и бугристым, уже замёрзшим каналом, пройти сквозь который «Кооперации» не под силу. Корабль замер. Вокруг ослепительно белые льды, на которых кое-где чернеют пингвины и высятся далёкие айсберги, а впереди — Мирный, едва-едва видный отсюда.

Вечером на лёд опускается моноплан «Як» с начальником экспедиции Евгением Ивановичем Толстиковым (он приехал сюда раньше, с «Обью») и капитаном «Оби» Маном. Состоялась первая встреча с нашим руководителем. Толстиков, который представлялся мне на основании того, что я читал о нем и слышал от спутников, седым человеком почтённого возраста и с могучим басом, оказался молодым мужчиной атлетического сложения, говорившим довольно тихим, душевным голосом и умевшим бросить вскользь тёплую шутку. После этой встречи стало ясно, что разгрузка не начнётся ни сегодня, ни завтра, так как «Обь», с трудом пробиваясь вперёд, все ещё прокладывает нам дорогу, а везти в Мирный тысячу восемьсот тонн нашего груза на тракторах — дело нешуточное.

Через несколько дней должен направиться в глубь Антарктического материка, к уже созданной станции Восток и только ещё создаваемой станции Советская, санно-тракторный поезд. Вероятно, «Пингвины» не войдут в этот поезд, так как он уже составлен. «Пингвины» все ещё стоят на «Кооперации» и краснеют от стыда.

Толстиков рассказал о внутриконтинентальных антарктических станциях. На Пионерской и Оазисе условия жизни оказались более лёгкими, но на Востоке, на Комсомольской и на только ещё создаваемой Советской они очень трудны и сложны, особенно антарктической зимой. Температура падает до 70 градусов ниже нуля и больше, но главная беда — недостаток кислорода. Станция Восток находится в районе геомагнитного полюса, на высоте в три тысячи пятьсот метров выше уровня моря, а Советская — на высоте в четыре тысячи метров. Давление воздуха там 450-460 миллиметров. Но пока что говорить обо этом рано, следует самому подышать этим воздухом.

Завтра на «Кооперации» станет тише. На вертолётах отправят в Мирный тех, кому предстоит выехать с тракторным поездом, тех, кого пошлют на внутриконтинентальные станции, некоторых учёных, кое-кого из участников морской экспедиции, лётную группу.

Необыкновенный вечер — условный вечер длинного полярного дня. Солнце низко висит над ослепительно белым льдом, оно не заходит, а лишь изредка заволакивается облаками. Небо на севере такое, какого я никогда в жизни не видел. Наложенные друг на друга все краски, кроме чёрной. Краски, среди которых преобладают золотисто-жёлтая, оранжевая, красная и сине-зелёная, сливаются друг с другом, образуют промежуточные тона и словно поют в этой тиши.

Ветра нет, одно белое безмолвие, не нарушаемое больше ни вибрацией винта, ни шумом моторов. По льду шествуют к материку тихие, чинные и торжественные процессии пингвинов. Впереди, на бугристом льду фарватера «Оби», спит одинокий тюлень. На западе небо покрыто неподвижными сине-чёрными облаками. Очень длинные тени.

Безмолвие здесь такое, что ощущаешь его всей кожей, всеми порами. Непривычное и грозное безмолвие, словно прячущее в своих ледяных объятиях долгие ночи и снежные бури.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: