Вы пробуете перо – это в порядке вещей. То, что вы скрываете от всех окружающих, – признак понятной мне робости, и я тем более признателен вам за доверие. Когда ваша потребность в откровенности это позволит, пришлите отрывки, какие сможете показать, не слишком неволя свою юную авторскую стыдливость…

Еще одно мне хотелось бы знать: что поделывает ваш друг, о котором вы теперь почти не пишете? Портрет, вами набросанный, был привлекателен. Если я верно понял, это, видимо, тип очаровательного шалопая. Жизнь обернется к нему легкой и блестящей стороной. Посоветуйте ему в таком случае отрешиться от честолюбия, ибо его честолюбие будет худшего разбора. И внушите ему, что для него есть лишь одно занятие – быть счастливым. Было бы непростительно забивать химерами столь трезвую голову и примешивать то, что вы зовете идеалом, к устремлениям чистого тщеславия.

Не то чтобы ваш Оливье не нравился мне, он меня беспокоит. Нет нужды объяснять, что этот молодой человек, столь рано сложившийся, решительный, отнюдь не мечтатель, денди, может ошибиться, выбирая дорогу, и пройти мимо счастья, сам того не заметив. И у него тоже будут свои фантасмагории, и он тоже изобретет себе цели, которых невозможно достичь. Какое безумие! Он не бессердечен, хочу думать, что так, но как распорядится он своим сердцем?.. Вы ведь писали, у него есть две кузины, у этого Керубино, мечтающего выйти в Дон Жуаны?..[9] Но, приводя эти имена, я позабыл, что, может статься, они вам еще неизвестны. Рекомендовал ли вам уже преподаватель словесности Бомарше и «Каменного гостя»? Что касается Байрона, полагаю, что нет, и вы без ущерба можете повременить…

Несколько месяцев протекли вполне безмятежно; приближалась зима, когда мне показалось, что я заметил на лице Мадлен словно облачко заботы, которого никогда не видел прежде. В ее неизменно ровной приветливости была обычная теплота, но больше сдержанности. Между нами тенью проскользнуло то ли опасение, то ли, может быть, сожаление – нечто, ощутимое лишь по своему действию, но это была как бы первая примета разобщения. Ничего явного, но, взятые вместе, все эти несовпадения в настроении, суждениях, вкусах отдаляли Мадлен от меня, преображая ее так же, как преображает отсутствие, и в ней уже было своеобразное очарование, свойственное всему, что уходит, с чем мы должны расстаться по велению времени или рассудка, казалось, все эти частые недомолвки, внезапные уходы, долгие паузы, которые медленно и исподволь разъединяли нас, были нужны ей, чтобы с предельной осторожностью ослабить узы, ставшие слишком тесными из-за близости наших привычных отношений. Я думал о возрасте Мадлен, сравнивал ее со многими замужними женщинами, которые были едва старше. Временами мне вспоминалась забытая визитная карточка, незнакомое имя, которое я слышал один только раз, и это воспоминание пронзало сердце болью, словно предполагаемая, но реальная угроза; мучительное ощущение проходило само собой при малейшем возвращении прежнего чувства надежности, а мгновение спустя снова оживало с остротой очевидности.

Как-то в воскресенье мы с тетушкой так и не дождались ни Мадлен, ни Жюли. На другой день Оливье не явился в коллеж. Так, в неизвестности, прошли три дня. Я был в отчаянном беспокойстве. Вечером я бросился на улицу Кармелиток и спросил Оливье.

– Мсье Оливье в гостиной, – отвечал слуга.

– Он один?

– Нет, сударь, там гость.

– Тогда я подожду.

Но, поднявшись на несколько ступенек по лестнице, которая вела в комнату Оливье, я замер на месте от сильнейшего сердцебиения. Спустившись вниз, я тихо прошел через пустую переднюю и скользнул в одну из боковых аллей. Гостиная была на первом этаже, три ее окна были подняты над землей на всю высоту подъезда. Под каждым окном была каменная скамья. Я стал на одну из них. Вечер был темный, никто не мог заподозрить моего присутствия; я заглянул в гостиную.

Все семейство было в сборе – все, включая Оливье; весь в черном, он стоял близ камина, держась очень прямо и твердо. У огня лицом друг к другу сидели два человека. В одном из них я узнал господина д'Орселя; другой был еще не стар, высок ростом, респектабелен, безупречно корректен: Оливье в тридцать пять лет, но менее утонченный и более чопорный. Я обратил внимание на некоторую медлительность движений, которыми он сопровождал свою речь, и на размеренное изящество, с которым время от времени поворачивался к Мадлен. Мадлен сидела за столиком для рукоделья. Я вижу ее, как сейчас: голова склонена над пяльцами, лицо затенено массой темных волос, алеющий отсвет ламп окутывает фигуру. Жюли сидела неподвижно, положив руки на колени; на лице у нее было выражение напряженного любопытства, большие сумрачные глаза неотрывно смотрели на незнакомца.

Все, о чем я сейчас рассказываю, я успел заметить в несколько секунд. Затем мне почудилось, что свет меркнет. Ноги мои подкосились. Я упал на скамью. Меня била жестокая дрожь. Я рыдал, не помня себя от горя, ломал руки и твердил:

– Мадлен потеряна для меня, а я люблю ее!

7

Мадлен была потеряна для меня, и я любил ее. Будь потрясение не столь сильным, оно, быть может, лишь наполовину показало бы мне истинные размеры моего двойного несчастья, но боль, которую я почувствовал при виде господина де Ньевра, была такова, что я сразу все понял. Все рухнуло, мне оставалось лишь смириться с неизбежной судьбой, и я сознавал слишком хорошо, что у меня нет ни права что-то изменить в ней, ни власти отдалить ее хотя бы на час.

Я говорил вам, какой любовью любил я Мадлен и насколько далек был от того, чтобы судить свое чувство разумом либо питать хоть сколько-то определенные надежды. Мысль о браке, мысль, впрочем, стократ безрассудная, никогда не закрадывалась утешением в простодушное самозабвение привязанности, которая находила пищу почти исключительно в себе самой, предлагала себя в дар, не ища награды, и творила себе кумира единственно ради того, чтобы ему поклоняться. Каковы были чувства Мадлен? Об этом я также не задумывался! Прав я был или нет, но я приписывал ей бесстрастие и безразличие идола, полагая, что ее не трогают чувства, которые она внушает; таким образом, я произвольно отделял ее от всего мира, и это химерическое представление вполне удовлетворяло тайный инстинкт, который находит себе место даже в сердцах, меньше всего занятых собою, – потребность верить, что предмет любви ничего не чувствует и никого не любит.

Я был уверен, что Мадлен не может питать ни малейшей склонности к чужому человеку, который по воле случая неожиданно вошел в ее жизнь. Возможно, ей жаль было девичьей поры и она не без тревоги думала о минуте, когда нужно будет произнести слово, от которого столь многое зависит, но, предположив, что сердце ее свободно, точно так же можно было предположить, что желание отца, состоятельность, ранг и положение жениха могли склонить ее к союзу с господином де Ньевром, который – в придачу к этим столь ценимым в свете преимуществам – обладал надежными и достойными качествами.

Сам же виновник моего несчастья не вызывал у меня ни гнева, ни ревности, ни досады. В ту нору он уже олицетворял власть разума, прежде чем воплотить власть права. А потому, когда господин д'Орсель представил нас друг другу в гостиной госпожи Сейсак, присовокупив, что я лучший друг его дочери, я, помнится, честно сказал себе, пожимая руку господину де Ньевру: «Что ж, если он любим, – пусть любит!» И я забился в угол гостиной, откуда мог видеть и его, и ее; я был вполне убежден в своем бессилии, осужден на молчание с еще большей непререкаемостью, чем обычно, не испытывал никакой неприязни к человеку, который ничего у меня не отнимал, ибо меня ничем не подарили, и все-таки все во мне требовало права любить, без которого право жить ничего не стоит, и в отчаянии я твердил про себя: «А я?»

С того дня я стал мало бывать на людях. Менее, чем кто-либо другой, я был вправе нарушать уединенность встреч, которые должны были сблизить два сердца, знавшие друг друга, по всей вероятности, очень мало. В особняк д'Орселей я наведывался как можно реже. Теперь, когда всех в доме занимали новые интересы, моя роль стала такой незначительной, что мне не стоило ни малейшего труда отойти на задний план.

вернуться

9

Керубино – юный паж, персонаж комедии Бомарше «Безумный день, или Женитьба Фигаро»; упоминая имя Дон Жуана. Огюстен имеет в виду персонажа пьесы Мольера «Каменный гость» и персонажа поэмы Байрона «Дон Жуан».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: