Рубан чуть повернул голову и взглянул на жену. Глаза расширены… Прикушенная губа… Рука у горла, будто воздуха не хватает…
А рыхловатый, лысеющий со лба интеллигент все говорил о гражданском и человеческом долге, о разуме и совести, об исторической ответственности…
Рубан, чувствуя, как легкая испарина — последний предвестник боя, — проступает на лбу, повернулся к Тане — быть может, в последний раз увидеть ее так, всю, рядом, ведь неизбежное и близкое наверняка, увы, разлучит их навеки и прочел, прочел, что там, в немигающих, застывших, расширенных, отчаянных зеленых глазах.
Таня знает! И знала пятнадцать минут назад, когда встретила его у ворот!
Э, нет, не жалость к беспомощным перед его силой и яростью остановила Рубана, и даже не любовь, всю силу и боль которой еще только предстоит ему прочувствовать: нет. Изумление.
Ну ладно Вадим, беспечный дурак, как вся эта свободная интеллигенция, но Таня! Таня! Она-то знает Рубана, и знала заранее, что вычислит он все, едва свяжет мысленно их двоих, уловит звериным своим нюхом — и сорвется так, что не будет спасения и возврата.
Знала — и пришла?
Рубан медленно покачал головой с чуть скошенным гладким лбом; еще подождал — и не ударил, только сказал глухо: — Ничего у вас не выйдет. Я не предам и чести не уроню. И постарайся завтра, после восьми, мне на глаза не попадаться.
По-строевому повернулся, только что каблуками не прищелкнул, нырнул в подъезд и, не останавливаясь, пошел на базу.
Сержант у ворот попытался что-то вякнуть насчет так быстро и такая женщина; Рубан выматерил пацана люто — чтоб в бабские дела не совался.
Еще кому-то накрутил хвоста по дороге в тренажерный зал. А там, даже не сбросив камуфлу, прилепился к груше и колошматил ее так, что на шум сбежалась половина отряда.
Потом утерся ссаженной в кровь рукой, рявкнул на зевак и отправился в душ.
И там только, подставляя лицо под упругие струи, — чертовы халтурщики, не могли трубы поглубже закопать, как лето, как вода ссак теплее! — сообразил Сашка, что проговорился, и пожелал искренне, чтобы Вадим, который сейчас наверняка ловит тачку — поехать предупредить своих, — нарвался бы на зверюг, которые, польстясь на его фирмовые шмотки, пристукнут и разденут где-нибудь на двенадцатом километре.
А потом еще подумал — и понял, что надо сделать, И понял, что справиться должен только он один.
ГЛАВА 10
Дмитрий Алексеевич Рубан зачерпнул пригоршню снега и приложил ко рту, слушая, чуть набычась, слова секунданта. Да, так и следовало ожидать. Болеслав Кодебский, сожалея о случайной фразе, искренне хочет разрешить печальное недоразумение миром и готов принести все необходимые извинения вельмишановному полковнику, чьим доблестным служением Отечеству и царю он искренне восхищается и отнюдь не намеревался как-либо оскорбить.
Дмитрий Алексеевич заранее, с вечера знал — ротмистр попытается уйти от дуэли. Не из трусости — какая тут трусость, отказаться от боя с мирным помещиком на склоне лет, тем более, что причинную фразу обронил Кодебский и в самом деле случайно.
И если Рубан примет извинения, ни один роток не обронит ни слова осуждения: разве обязательно отцу семейства драться с ловким и на тридцать лет моложе себя гусаром! — да еще известным задирой, всего-то из-за пьяной шуточки, которую кроме них двоих и не расслышал никто!
Действительно, когда в доме у Кобцевичей судьба столкнула его с бравым ротмистром, свидетелей почти не оказалось. Может быть, никто и в самом деле не расслышал, что сказал пан Болеслав, разгоряченный вином и дамским обществом.
Так получилось — Мари приехала раньше, еще совсем засветло и, как выяснилось, часа три блистала в немногочисленном, экспромтом составленном обществе меж офицеров, прибывших по случаю визита к генералу его друга, полковника Теняшева.
Санечка, семилетний Рубановский первенец, играл в детской с Николенькой Кобцевичем, своим ровесником, и хорошенькой, как саксонская куколка, трехлетней Алиной.
Сам Дмитрий Алексеевич не чаял задерживаться — шумные собрания все более начинали тяготить, заехал только, чтобы забрать Мари и сына. Так, собственно, и сделал, разве что был представлен гостям, засвидетельствовал почтение Кобцевичу и Теняшеву да чуть задержался в детской, наблюдая, как дети играют под шаловливым надзором молоденькой бонны.
Может быть, это началось у детской? Когда Элиза Кобцевич, разгоряченная то ли шампанским, то ли гусарскими комплиментами, в сопровождении Мари и еще кого-то из дам влетела в детскую и защебетала, как хорошо сдружились мальчики, прямо как родные, и не согласился бы Дмитрий Алексеевич, пока они здесь, почаще отпускать сюда крестника?
А во взгляде Мари явственно, по крайней мере для Рубана, прочитались тоска и страх.
Дмитрий Алексеевич вежливо поблагодарил, попросил собрать мальчика и, прихрамывая чуть больше обычного, спустился в нижний зал.
Тогда он хотел только одного: уйти, поскорее уехать, поскорее перебраться с семьей куда подальше — в Павловку, в дальние Кувечичи, и не возвращаться, чтобы не увидеть рядом Сашу и Николеньку…
Но в зале оказалась компания гусар, не присутствовавших наверху в момент появления Рубана. Зал большой, но разве не услышишь, как смазливый, похожий на Кобцевича, но кукольнее, напомаженный ротмистр рассыпает комплименты Мари, вспоминая с сожалением, что был срочно отозван в полк как раз незадолго до того дня, когда папенька пообещал представить его красавице-дочери капитана Криницкого.
Тут, опередив нянек, сбежал по мраморной лестнице Сашенька, и Рубан подхватил мальчишку на руки. А еще через минуту появилась, с пылающими от волнения щеками, Мари.
Гусары потянулись к ней, но Мари, попросту не замечая никого, даже ротмистра, стоящего всех ближе, поспешила к мужу и сыну.
Минутой спустя, когда супруги обменялись взглядами, и выражение глаз Мари сменилось благодарностью и теплом, появился граф в сопровождении полковника Теняшева.
Казалось, ситуация разрядилась, сейчас последует светское прощание, и только; но тут в общем двуязычном гласе Дмитрий Алексеевич уловил французскую реплику о явном мезальянсе прелестницы, а вслед еще одну, от ротмистра: — Провинциальная мелодрама: старый калека-муж и молодой красавец-сосед.
Реплика — Дмитрий Алексеевич понял сразу, — не предназначалась ни ему, ни кому-то определенному: просто сорвалось с языка задетого чем-то и наблюдательного гусара.
Но волна ненависти — а может быть, волна жажды смерти, смерти как избавления от пожизненной боли, — захлестнула Рубана.
Поставив Сашу на пол, он еще раз цепко оглянулся. Нет, можно обойтись без скандала и ненужного вмешательства графа: Кобцевич только начал спускаться по лестнице, Мари — с сыном, внимание рассредоточено.
Рубан прошел три шага, остановился перед ротмистром и, подождав, пока взгляды встретятся, сказал негромко, так, чтобы слышали только самые близкостоящие офицеры: — Завтра, в девять, жду вас с двумя секундантами у развилки Нежинской дороги. Откажетесь — ославлю трусом во всей кавалерии.
Посмотрел — снизу вверх — в заблестевшие изумлением и злостью глаза и спокойно, не привлекая больше никакого внимания, вернулся к жене и сыну; четверть часа — и тройка умчалась.
… Заверения получены, попытка примирения произведена. Дмитрий Алексеевич знал, что вся пятерка здесь, и две пары секундантов, и сам ротмистр уверены, что случай завершится миром, уверены, что честь не потребует большего, чем официальные извинения за какую-то там никем не расслышанную неловкую фразу, реплику мимоходом.
Только Дмитрий Алексеевич знал, что не отступит. И знал, зачем выбрал сабельный бой, отказавшись от пуль, — пистолеты уравнивают шансы, особенно молодости со старостью, но дают возможность дуэлянтам, в особенности стреляющему вторым, совершить благородный промах.
Повторил: — Дуэль.
Секунданты притоптали неглубокий снег.
Бойцы разделись до рубашек и отсалютовали по-французски.