Тачки в Москве перестали ловиться еще зимой. Разве что на «капусту», но тратить считанные зелененькие на такое Танин бюджет никак не позволял.

Татьяна вскользнула в троллейбус и пристроилась у окошка. Слушала вполуха, как старушенции костерят Попова и Горбачева, а сама сторожко оценивала всех, кто вошел вслед за нею на этой остановке.

Непохоже.

Умом Татьяна понимала, что «похоже» быть и не должно, что если драгоценный Сашенька и приклеит к ней топтыжку то наверняка не вычисляемого ни с первого, ни со второго взгляда, не традиционное — серую личность с чуть более аккуратной, чем у прочих, стрижкой, неброско одетую и с профессионально-крепким телом. И все-таки старалась угадать, распознать, очень внимательно посмотрела на пересадке, кто последовал за нею через перекресток, вскочила в троллейбус последней — и вышла на остановку раньше. А там — дворами, цепко фиксируя номера машин, стоящих у подъездов и проезжающих между домами.

Подъезд; старушки — увы, все те же. Скоро, наверное, они начнут здороваться.

Лифт.

На площадке — никого.

Еще в кабинке лифта Татьяна выудила ключи и, преодолев пять метров гулкого бетона, двумя стремительными и безошибочными движениями открыла замки.

За дверью можно и посмотреть на часы. До прихода

Вадима, если все нормально — не меньше пятнадцати минут.

Выскользнула из платья и белья, мельком взглянула в зеркало на себя — нагую, гибкую, длинную, — и набросила купальный халат.

Успела согреть чайник и стереть пыль, неистребимую пыль, скапливающуюся здесь, неподалеку от проспекта, котельной и автобазы, с неизменным постоянством, и еще раз вымыть руки.

Замок щелкнул — пришел Вадик.

Прильнула всем телом, быстро-быстро прикасаясь губами к щекам, к переносице, хранящей вмятину от оправы, колючей короткой бороде, к губам, размягчающимся от поцелуев. Запах улицы и дареного ею самой одеколона, табака и тела, сложный и до визга родной запах Вадика.

Таня едва смогла дождаться, пока он примет душ и, замедляя движения, склонится к ней.

Так знакомо и так волнующе — ласка его губ, прикасающихся к шее, мочкам ушей, впадинкам у ключиц, губ, ощупывающих и вдруг почти болезненно захватывающих сосок, языка, скользящего по выпуклостям и изгибам тела, по животу и ногам, касания его рук к плечам, спине, попке — до тех пор, пока все ее тело не исчезает, не замещается страстью, каждое движение, каждое прикосновение, каждое проникновение растворяет реальность, и вот уже она — не она, а стонущий ком наслаждения, и все горячее и ближе небо, и взрываются фейерверки, и нет никого, только сладкая бездна, и ледяные угли под босыми ступнями, и медленно струится в холодной истоме женственная лунная демонисса…

А затем внутренним толчком восстанавливается резкость, и можно встать, в обнимку пойти в ванную и там ласкать-омывать драгоценное тело, омывать мягкой губкой, руками и губами, лучше губами, потому что горло еще перехвачено судорогою, и даже шепотом говорить трудно; родное, сладкое тело, совсем не героя-супермена, совсем не скульптурный рельеф тренированных мышц, не сухую безукоризненность кожи, кое-где меченой боевыми шрамами…

А когда они вытирались (каждый своим полотенцем), Таня верила в приметы), прошептала: — Хочу ребенка. От тебя, хочу, чтобы у нас… Вадим улыбнулся чуть виновато и, скользнув пальцами по длинной выемке на ее спинке, прошептал в ответ: — Похожего на меня? Может, сначала поженимся? Разведемся — и женимся?

Это была долгая и тягостная проблема. Татьяна, главный и, как она предполагала, единственный инициатор сохранения семей, сразу же пожалела, что сказала, что не сдержалась; но, разливая по чашечкам традиционный чай, продолжила — будто сложность только в этом, и нет огромных, а возможно, и непреодолимых трудностей в разрыве с Рубаном: — Ну и что? У Кооцевичей пацанчик — вылитый мой Сашка, прямо капелька в капельку, и — ничего.

Вадим, тоже в халате, прошлепал на кухню и, закурив, протянул: — И что, Дмитрий Николаевич с его профессиональным взглядом ничего не заподозрили?

— А что? Совершенно счастлив, — Татьяна вползла в уютный уголок и пригубила темный чай, — и Машка тоже.

— Новый текст, — признался Вадим, — ты никогда не говорила, что у твоего Рубана так серьезно с Машею.

— Не говорила, потому что нет ничего. Машка — божий человечек.

— А ты-то откуда знаешь?

— Машку? Да с детства. Она бы мне все рассказала.

— Тебе — о том, что спит с твоим мужем? Ну-ну. Или это у вас норма отношений?

Татьяна чуть покраснела — параллель очевидна, — и, тряхнув красивой головой, отрезала: — Нет. Я бы почувствовала. Нет у них ничего. И не было. Или я вообще ничего на этом свете не понимаю…

Потянулась к сигаретам, чуть неловко закурила и сощурилась от табачного дыма: — А уж я ее знаю… Да и Рубана, к сожалению, тоже. Под этой кроватью ведьму не поймаешь.

Татьяна подобрала под себя гладкие ножки, повспоминала — и закончила убежденно: — Нет. Кто угодно, но не эти. Сашка — он однолинейный. А Маша вообще пять раз бы переплакала и все рассказала, прежде чем что…

Вадим только хмыкнул — блаженны, мол, верующие, — и надкусил бутерброд.

Татьяна, как громадное большинство советских женщин, ненавидела кухню; но кормить Вадима — это совсем другое дело, приятно было и готовить, представляя, как будет он уплетать ее маленькие шедевры, и накрывать, чтобы на миг замер, прежде чем попробовать…

Однажды, правда, Вадим ее достал. Больно. Проговорился: — Сашка тебя никогда не отпустит. Слишком хорошая.

— Правда — и неправда. Пожалуй, Таня знала себе цену — совсем другую. Знала, что она змеюка и кусака, и может зацепить — и цепляет, — просто так, так уж устроена. И в доме вкалывает вовсе не в охотку, а только потому, что это её дом, первый и, быть может, последний настоящий… Во всяком случае, последний, где она будет безраздельной хозяйкой — крутой Сашка отдал ей все на откуп, ни во что не вмешиваясь.

Знала, что умея, ни черта она сама бы не готовила, ограничиваясь только чашкой кофе да ломтиком салями, а если бы и стирала, так потому только, что машина шесть минут мягко вздрагивает, как будто бы там протекает тайный секс, и белье перемешивается, перепутывается, изменяет цвет и запах — а потом, высушенное и крахмальное до звона, наполняет дом острым и мгновенным чувством… возрождения? Очищения? Пусть ненадолго…

Знала, что ее хваленый вкус и художественные наклонности, признанные и ее бабской студии, — явное преувеличение, сама она выделяется потому только, что у всех остальных теток глаза хватает разве что на подбор сочетания юбки и блузки, да и то лишь по цвету, но не по фасону, а Татьяна все же следует элементарным рекомендациям «Бурды».

И когда Вадим ею восхищался — или, скажем точнее, отмечал в ней превосходящее, — казалось Тане, что происходит ошибка, опасная и нелепая. И неизбежно наступит день, когда он, умник, очнется и поймет: все — выдумка, самообман, преувеличение. Иллюзия. Пыль в глаза. Проснется однажды — если все получится, если удастся мирно уйти от Сашки, а ему от своей супружницы, — взглянет на рыжую растрепанную голову рядом с собой на подушке и спросит: — Кто это? И зачем?

Не может она, в самом деле, ни разу не засветиться, не проколоться, не дать понять, чего на самом деле стоит ее ум, ее вкус, воспитание и образование. Разве в чем-либо она сама — значительное, если даже безумная сладость и раскованность телесной любви — ей разверзлась благодаря Вадиму и только с ним; а он — с нею ли только? Разве мужчина может почувствовать полное самозабвение и бесконечную, безграничную преданность единственному своему?

Но где-то в самой глубине души, наверное, там, где помещается вера в чудо, теплился огонек надежды, что все настоящее и все хорошее — сбудется.

Они уже перебрались опять в постель и, едва прикасаясь, будили друг в друге отзвуки пережитого блаженства, приближая блаженство грядущее. Чуть застонав, Татьяна прошептала: — Я не верю, что все это — со мной, для меня. Твою женщину подменили мною…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: