— Дмитрий Алексеевич, — прошептал Кобиевич, склоняясь к плывущему в беспамятстве спасителю своему, — жив буду, отблагодарю, как отца родного, и детям своим накажу, чтобы чтили. Мой дом, мое сердце, моя рука — все тебе навек, только позови.
И — отпрянул.
Показалось мальчишке — графу, герою и гордецу, наследнику знатного рода и тысяч десятин черниговских черноземов, что прокатился над полем смерти и славы глумливый смех…
Нет, почудилось — то внезапный ветер забился в парусиновом тенте.
ГЛАВА 5
Москва хирела день ото дня. Совершенно исчезли снегоочистители: то ли бензин кончился, то ли водилы к кооператорам подались, но на дорогах творилось черт-те что. Снег падал, таял, снова падал, укатывался, и трассы становились не трассами, а набором бугров и рытвин, кособоких застругов, выворачивающих колеса не только хлипким «жигулям», но и выносливым «уазикам». Так что для Дмитрия машина в кои-то веки стала просто средством передвижения, а не Полета.
Полета, начинающегося со скорости куда выше самого либерального ограничения, скорости, когда шум, и свист, и дребезг сливаются в один ровный гул, и изменяются все перспективы и очертания, и на чувстве обладания и власти (над чем — Кобцевич никогда не формулировал) в его подсознании, если надо, сами по себе рождались ответы… Всегда ли правильные? Кобцевичу казалось, что да, но людям свойственно ошибаться…
Ответ был нужен, очень хотелось дотянуться до решения, ну хотя бы просчитать на пару ходов — что же будет из сегодняшнего секретного решения, сработает ли привычная, а может быть, и единственно правильная логика — или он просто обязан сделать хоть немного, хоть что-то, чтобы предупредить. Предупредить — раз уже не в состоянии помешать. Никто не лучше — ни те, родные, привычные начальники, над которыми можно смеяться (негромко), и которым ничего особенного уже не надо, лишь бы сохранить, — или новые, лезущие, выкручивающиеся наверх на чуть ли не единственном срабатывающем сейчас лозунге — национальной идее.
— Но сейчас, по этой дряни вместо дорог — разве разгонишься? Лучше всего сейчас — посоветоваться… Не с Вадимом ли? Тоже ведь сволочь, депутат, лицо заинтересованное, хотя и умный мужик…
Что-то изменилось в этом краю Вселенной. Три года назад, получи капитан Кобцевич такую вводную — надо сделать так-то, приструнить националистов, сепаратистов и прочих демократов, — взял бы под козырек и как дуся отбарабанил бы положенное, а если и вспомнил бы о Вадиме, то лишь с желанием посмотреть на его морду, когда все закончится. А сейчас накатило состояние неопределенности… На мир, конечно. Или на самого себя? Сколько лет думал — нет безнадежных, есть только заблуждающиеся, и всем им без исключения можно — а значит, и нужно втолковать, с какой стороны правда.
Не в мире беда. В нем самом. Нет сил ни выгнать Машку, ни даже показать ей, что он обо всем догадывается; нет сил оторвать от себя Лешкины ручонки, когда он — ч у ж о й, — называет его папой… Только и хватает решимости, что отваживать от дома Рубана, да и то аккуратно, без демонстраций.
Или все-таки перемены в мире? В самом воздухе? И нет уже сил отстаивать одну правду, свое, прежнее, присягой освященное, когда вокруг столько правд и твоя далеко не самая чистая…
Впереди притормаживал и, чуть скользя по неровному накату, подруливал к остановке троллейбус.
Дмитрий еще сбавил газ и принял влево. «Нива», только неделю как переданная отряду, машинка верткая и резвая, подалась на свободную полосу.
Краем глаза Кобцевич разглядел знакомую дубленку; тут же узнал и хозяйку, хотел посигналить — но Татьяна, нервно оглянувшись, уже скрылась за троллейбусом.
Дмитрий притормозил, пропустил громоздкого «рогача» вперед — и тут же снова обогнал, поймав быстрым тренированным взглядом знакомое тонкое лицо за немытыми троллейбусными стеклами.
На следующей остановке Татьяна не вышла; третья — просто жилые дома, здесь в основном загрузка в пересменку. Кобцевич, никак не называя себе свои действия, проскочил дальше, свернул за угол и поставил машину так, чтобы видеть обе остановки перпендикулярного маршрута.
Троллейбус подкатил через полторы минуты; еще несколько секунд — и знакомая дубленка пересекает проспект.
Дмитрий уже и мотор запустил — подъехать и предложить подвезти, и уговорить на чашку кофе, и рассказать немного, чуть-чуть, чтобы не вычислила ничего лишнего но почувствовала его доверие и ощутила его значимость; но тут же понял, что выпадет пустышка, что наверняка Таня скажет, что им не по пути, и если даже согласится на чашечку кофе, то будет думать только об ускользающих минутах, злиться и презирать… А если еще немного покататься за троллейбусом, то можно узнать…
По-прежнему не называя своим именем то, что он делает, считая так, отсрочкой, развлечением, чтобы обдумать и взвесить свое, важное, Кобцевич провел Таню в троллейбусе, затем попетлял между домами, едва не теряя визуальный контакт, и подрулил вслед за явно настороженной Татьяной к первому подъезду неприметной девятиэтажки.
Еще из машины услышал, как сомкнулись створки и загудел лифт.
Секундомер не требовался — высоту подъема стандартного лифта Дмитрий ловил безошибочно. Седьмой этаж (Дмитрий уже внизу, у лестницы, весь — внимание). Шесть гулких шагов по невидимой площадке, потом укороченный шаг и бряканье ключей. Значит, двадцать пятая или двадцать шестая квартиры. Открывает своим ключом. Очень интересно.
Указатель: Рощупкин В. С. и Айзенберг Н. Я.
Кобцевич подождал, пока там, наверху, хлопнет дверь, и вызвал лифт.
Обе двери — в дешевом дерматине, обивка одной рукой. Халтурщиками. За обеими дверями — музыка, радиоточки, только программа разная. Но из двадцать шестой, от Айзенбергов, доносятся незнакомые голоса и запах жареной рыбы, а слева — только музыка.
Счетчики — на площадке; двадцать шестой молотит вовсю, на нем две восьмерки двенадцать. Левый — тоже кружится, только медленно (ватт сто, не больше), и показания — неполных две сотни.
Кобцевич сошел на шестой, вызвал лифт — и вниз, в машину; захлопнул дверцу и достал радиотелефон.
Через неполных десять минут он уже знал, что В. С. Рощупкин загорает по геологоразведочным делам в Йемене, телефон в Москве такой-то и оплачен вперед, командирован Рощупкин на восемь месяцев, с семьей, жена — сотрудник ЦГАЛИ.
Дмитрий набрал номер; на четвертом гудке ответила Таня. Голос ждущий и радостный; Дмитрий, не отзываясь, отключил радиотелефон.
Все, пожалуй. Как положено профессионалу, он за полчаса вычислил, что Таня-Танечка, Рубановская змеюка, тайно хозяйничает в квартире гражданина Рощупкина… Никогда не упоминалась фамилия… И посещает не за тем, чтобы полить любимый хозяйский фикус: такого в Москве не допросишься, разве что от ближайших родственников. Свинство, конечно. Вот так выслеживать — свинство. Пусть Рубан разбирается, кого и зачем ожидает его змеюка на тайной квартире. А он поедет — да хоть к Вадику, не поговорят, так хоть напьются. Надо только4 вытащить Вадика из конуры и привезти к себе — а то на хмельную голову за руль не стоит.
Кобцевич уже взялся за ключ зажигания — запустить движок и погнать, но решил на всякий случай Вадиму перезвонить.
Перезвонить?
В принципе квартира его не на прослушивании… Была. Но сейчас? Не пацан, ясно, что размах набирается большой, очень большой, и с прибалтами — самое начало, следующие звенья уже задействованы. Значит, могут и слушать, что там поделывает депутатская вольница. И светиться — пусть даже самым невинным звонком, — майору, командиру спецкоманды, накануне Дела — нет, это несерьезно.
Сволочизм.
Кобцевич завел мотор, включил ближний свет (смеркалось) и порулил по аллее, чуточку радуясь даже, что общение отменяется по технической невозможности. Тем более, нынче пятница, и Вадик вполне может еще сидеть в архиве…
Стоп. ЦГАЛИ. Архив ЦГАЛИ. Вадик — не последняя птица в архивном мире. Вполне мог пристроить жену заурядного нефтегеолога в ЦГАЛИ, куда просто так не очень-то попадешь. А в благодарность за такое можно доверить что угодно, ключи, например…