Как на тебе орала Анюта, когда рожала сына! Слава тебе, господи, Ивану стукнуло уже двадцать семь, и он не оставил меня без внука. Значительно тише охала Анна Николаевна — она здорово запоздала с дочерью, — когда двенадцать лет назад подарила мне Валентину. Только двое ребят. Мало, но лучше, чем если бы их была дюжина и десять из них умерло, — только двое, зато живых и здоровых.
Сын не пошел в меня.
Отец мой — была бы ему земля пухом, если бы он в Клязьме не утонул, — в Щелкове на фабрике Кондрашова одним из лучших ткачей считался. Сорок лет у станка проработал и еще бы десяток успел, кабы не утонул раньше времени. Ребят было у него много, жили голодно, и с тринадцати лет меня по знакомству в типографию пристроили. Ого, папаша! Я перегнал тебя — моей работе пошел пятый десяток, и если знатоки твои бархаты и гроденапли от лионских отличить не могли, то таких наборщиков, как твой сын, в Москве найдется немного. Я не хвалюсь. За меня говорит заработок: две сотни в месяц — ты таких денег не видал и за год. И ведь это за восемь часов работы! А я еще помню, как ты при срочных заказах работал по шестнадцати. Времена переменились: теперь в типографии хозяин я. Ты понимаешь, скелет, — я. И этого от меня не отнять А вот мой сын начал тискальщиком, перешел в переплетную, а услыхав призыв «Пролетарий, на коня!», уехал добровольцем на фронт. В этом деле мы со старухой разошлись во мнениях. Она говорила, что не стоит грызться из-за российской типографии, все равно ее отнимут обратно. Но у нас был хороший метранпаж, и нынче наша страна сверстана как надо. Но сын мой не вернулся к станку. В армии он стал коммунистом и не успел сбросить шинель, как — шутка сказать! — был назначен членом правления нашего полиграфического треста. Подумаешь, какой рабочий, какой специалист! Каких-нибудь шесть лет пробыл на производстве, только-только начал квалификацию получать, и потому, что ты коммунист, пожалуйте руководите нами, потерявшими на работе и легкие и глаза.
Нечего врать: я сохранил и то и другое.
Женился Иван на коммунистке. Чуть ли не Нина Борисовна его и в партию рекомендовала — на фронте они встретились.
Нина Борисовна, когда замуж за него выходила, была коммунистка, в просветах не то театрами, не то лекциями какими-то заведовала. Но барышня сказалась скоро: денег достаточно — отец, инженер, ей еще помогал; родился ребенок, пофасонистее — Львом назвала, и — Леве нельзя ветра, Леве нужна клизма, Ване заграничные носки, себе — прислуга, абонемент на концерты. Не стало у нее времени на жизнь хватать — одно сплошное существование.
Но живут они дружно и друг друга, кажется, любят крепко.
Валентина радует меня больше. Эта и рожать сумеет и от ветра не спрячется. Нет, не спрячется. Будет штопать носки, но первородство свое за таможенную пломбу не продаст. А пока учись, учись, девчонка, благо учишься ты хорошо.
К самому загаженному домишку, прожив в нем лет пятнадцать, привыкаешь. Привыкаешь, называешь свое чувство, паршивенькую привычечку, любовью. И, растрачивая слабые человеческие чувства на окружающие нас мелочи, мы часто смеем не любить производства. Многие стремятся от часто пыльного — кто же в этом виноват, кроме нас самих? — станка домой к пахнущей затхлым уютом пеленке, торопятся вбежать поскорее в ласковую комнатенку, опереться локтями на выщербленный подоконник и, просунув голову между ветками бледно-зеленой никогда не цветущей герани, вдыхать уличную пыль.
Я люблю свою типографию.
Я помню ее еще небольшой, принадлежащей невозмутимому в казенном благодушии ведомству, помню ее медленный неуклонный рост.
Я не забыл тесного, с низкими потолками, с узкими, скудно пропускающими свет окнами наборного отделения. Нехорошо в нем было. Встанешь на тискальный станок — рукой потолок достанешь.
Сейчас стало лучше. Не намного, но лучше. Подняты закопченные, с выпирающими балками потолки. Балки ушли далеко вверх и спрятались за ровной белой поверхностью, потолок не напоминает гробовой крышки. Прорублены большие окна — узкие щели сменились щедрыми на свет, чисто вымытыми стеклами.
Но и сейчас не все у нас хорошо.
— Терпение лопается, — хором жалуются работницы. — Во время смывки шрифтов невозможно дышать, глаза заливает слезой. А все из-за скипидара…
Над всей типографией властвует тяжелый едкий запах дешевого скипидара. Нашему директору повезло на скипидар. Не знаю, где он его выкопал, но хуже найти нельзя. Правда, этот сорт скипидара дешев, смывка шрифтов обходится типографии в гроши, но работать невесело — он вреден.
Печатное отделение ходило к директору жаловаться.
— Не духи же лить, — холодно ответил директор.
Много пыли. Пыль зла, надоедлива, бороться с ней трудно — ни мехов, ни вентиляторов нет. Нет вентиляторов? Не ври, Морозов, не ври. Вентиляторы есть. Они поставлены еще давно, и, право, даже приятно изредка на них поглядывать. Ты хочешь сказать, что они не работают? Верно. Но тем не менее вентиляторы есть. Морозов, ты хитро прищуриваешь глаз?… Жулябия! Ты знаешь: они предназначены не для борьбы с пылью, а для… Впрочем, помолчим. Возможно, когда-нибудь ты скажешь, для чего предназначены вентиляторы.
Скверно работать по вечерам. Лампочек мало, и, как безнадежно далекие звезды, мигают они в вышине. Мигают слабым красноватым светом — они угольные. Слаб накал и у лампочек и у нас — накались больше, мы сумели бы получить яркий свет. Не всегда удается избежать вечерней работы. Тогда набирать приходится чуть ли не на ощупь, а оригиналы читать, прижавшись к ним носом.
И главное: все не на месте, все не налажено, все делается кое-как.
Прибегаешь утром на работу, получаешь гранки — править авторскую корректуру. Взглянешь на гранки: правки мало. Похвалишь ленивого автора — и ахнешь: наверху в левом углу пометка «н.п.». Это значит: на полу.
Наша типография завалена заказами. Наборное отделение невелико. Доски с гранками навалены в углах, приткнуты у стен, сунуты всюду, куда можно.
Увидав роковую пометку, наборщик начинает ползать по полу. Поиски нужной доски продолжаются и час и два. А не дай бог срочный заказ! Прибегает сам директор и начинает копаться во всех углах. Директору помогает метранпаж. И стоит наборщик дурак дураком, смотрит на ругающегося директора, на поддакивающего метранпажа, теряет рабочее время и ждет, томительно ждет, пока они, перекидав досок двадцать, найдут наконец нужный набор.
Беспорядок у нас, сущий беспорядок!
И все-таки я люблю типографию — мою родную, мою хорошую, мою непутевую.
Только что приходили звать на собрание жилищного товарищества.
Не пойду! Надоели мне пустые разговоры. Вытянется у стола Печкин — он счетоводом служит, — выгнет ручку калачиком, гордо поведет острым маленьким носом и начнет агитировать:
— Граждане, граждане! Дом нуждается в ремонте. Надо перекрыть крыши, надо поштукатурить стены, надо переменить рамы, надо поставить подпорки у левого флигеля — разваливается. Средств же, граждане, нет.
На этом месте Печкин закатит глаза, вздохнет и с подъемом продолжит:
— Всего этого нам не сделать. Давайте хоть внешность приличную дому придадим. Давайте его хоть с уличной стороны покрасим. Проведем самообложение — по рублю с человека — и покрасим.
Приказчик из гастрономического магазина, бузотер Самойлович, всегда толкающийся в задних рядах, гневно закричит:
— Буржуй! Не с человека по рублю, а согласно квартирной плате… Интеллигент!
— Да, я интеллигент, — гордо возразит Печкин, поправляя лоснящийся, усыпанный красными цветочками галстук. — Я интеллигент и стою за культуру: пусть хоть внешность дома будет прилична.
Самойлович и Печкин обязательно поругаются. В спор вмешаются все. Будут обзывать друг друга буржуями и хамами и, не решив вопроса о средствах, начнут голосовать — розовой или зеленой краской красить дом.
Как много собраний, как мало дел! Мы говорим невероятно много — дела должны обгонять разговоры. Не пойду я на это собрание.