А владелец машины разогорчился до слез - ведь он полжизни копил деньги на этот фургончик, чтоб на субботу и воскресенье вывозить жену и детишек к речке, на свежий воздух. Каждую неделю он неизменно наводил на него глянец, и холил его, и, как истый йомен, задавал корму, и поил чистой водицей, и вот господь наслал на него это бесовское отродье - и поглядите, что стало с лоснящимся боком его верного железного конька.

В ту пору я еще не ведал жизни и оттого понятия не имел, какой страшный, жестокий удар нанес этому человеку, ощущал только удары, которыми он в отчаянии осыпал меня. Человечество было возмущено уже самим моим появлением на свет - оно неизменно возмущалось при виде меня, зачатого в любви, но не в законе.

Всякий раз, как бабушка на кого-нибудь обрушивалась с бранью, она потом объясняла, что это в ней заговорила ее ирландская кровь. Бабушка была женщина очень справедливая, она всегда точно знала, что хорошо, а что плохо. Чувство справедливости я унаследовал от нее, а не от матери - мне казалось, у матери его и нет вовсе: слишком много она курила и вообще чересчур была беспокойная, некогда ей было внушать мне чувство справедливости, даже если где-то внутри оно у нее и скрывалось. Бабушка и вправду была ирландка: родители ее сто лет назад переселились в Англию из графства Мейо - я узнал от нее об этом, когда стал постарше. И еще она рассказывала про голод, он разразился по вине злодеев-англичан - и я выслушал это молча: а вдруг мой отец (кто бы он ни был) тоже англичанин, и хотя бабушка вправе его поносить, у меня самого такого права нет. Я намекнул ей на это, она же в ответ расхохоталась громко и весело, как истинная ирландка, и сказала - никому ничего не известно, чего доброго, отец у меня американец, а раз так, он вполне может быть ирландцем, и в таком случае ты, мой мальчик, тоже из наших. Я не знал, хорошо это или плохо, да меня это мало трогало: весь мой мир в ту пору умещался в Ноттингеме, где мы тогда жили.

Я был избалован, как может быть избалован лишь незаконнорожденный, если только его не загубили презрением. Я посиживал на ограде и кидал камешками в прохожих, а если они меня замечали, мигом спрыгивал на пустырь. Веди себя примерно, говорила бабушка, но откуда же мне было знать, что это значит, ведь подать мне пример она не могла. Только накричит, бывало, да разразится целым потоком слов - мол, если не буду вести себя примерно, мне несдобровать. Но даже в крике этом слышалась любовь и забота, так что я в ответ смеялся, и просил еще пирога, и, конечно же, получал его.

Школа была настоящим мученьем; каждое утро мать спозаранку приводила меня к запертым воротам и уходила - в восемь у нее начинался рабочий день. Она давала мне монету в три пенса, и, когда на другой стороне улицы открывалась лавчонка, я не спеша направлялся туда и покупал пакетик леденцов, а потом, прислонясь к школьной ограде, сосал их, и во рту оставался вкус меда.

Если ребята спрашивали, кем работает мой отец, я говорил: отца у меня нет, его убили на войне, - и, кто его знает, может, так оно и было. Но даже в пять-шесть лет мне казалось, мать не вышла замуж, потому что для любого мужчины я помеха, и меня это не слишком огорчало - я привык к такой жизни и радовался, что мать всецело принадлежит мне. Иногда она сплавляла меня к бабушке в Бистон, а сама отправлялась в Блэкпул или в Лондон, но я только радовался нежданному празднику - ведь в эти дни не надо было ходить в школу.

Дед казался мне лучше всех мужчин на свете, хотя, когда он не ходил на работу и оставался дома, он иной раз выпивал лишку пива, становился злой, раздражительный и называл меня ублюдком - по моему тогдашнему разумению это означало: мальчишка, чья мать не может найти себе мужа.

Как-то раз я подобрал на школьном дворе несколько мраморных шариков, и один мальчишка обозвал меня паршивым ублюдком. Я побоялся, как бы он не разболтал мою тайну, и здорово ему наподдал, и уж тогда ни у кого не осталось никаких сомнений, что я и вправду ублюдок. Я не больно расстроился - ведь доказательств-то ни у кого не было, зато подружился с несколькими мальчишками, которых, я чувствовал, постигла та же судьба.

Один из них, Элфи Ботсфорд, жил на Нортон-стрит, и у него не было отца. Мать его, толстуха в очках, работала на сигаретной фабрике. Долгое время я так и представлял: она сидит на скамье и весь день напролет скручивает и набивает сигареты с помощью особой машины, а другие женщины укладывают их в пачки для продажи. Элфи, ее единственный сын, в свободное от школы время больше всего на свете любил играть в камешки на мостовой. А уж если не играл сам с собой в камешки, так наверняка уписывал хлеб с патокой. Помоему, ничего другого он сроду не ел. Когда я заходил к нему после школы, его мать и меня угощала хлебом с патокой, и я уплетал все за обе щеки - моя мать возвращалась с работы только через час, а в пустой дом мне идти было незачем. Миссис Ботсфорд угощала меня и чаем, таким крепким, что от него несло йодом. Но я не привередлив и выпивал его до дна, а по ночам от ужасного этого угощенья меня мучили кошмары и я терпел адские муки.

В школе меня мало чему учили - только читать да писать. Учителя загнали меня на заднюю парту и забыли о моем существовании. Но им назло, а может из желания понравиться, по чтению и по письму я успевал хорошо. Однако меня все равно держали на задней парте, теперь уже потому, что не в пример тупицам, которые и этому-то не могли научиться, я, как видно, не требовал особого внимания. Примерно в эту пору - мне тогда было семь - мать с бабушкой пронюхали, что поблизости есть брошенный жильцами дом. Кто-то, не желая платить за квартиру, сбежал ночью в Бирмингем и все имущество, которое не поместилось в фургон, бросил на произвол судьбы. И вот однажды средь бела дня мать протиснулась в окно кухни, а нас с бабушкой впустила через дверь. Тут мало чем можно было поживиться, разве что кой-какими ложками да плошками, но в общей комнате на полу разбросаны были большущие нотные тетради. Они валялись повсюду, и, завороженный причудливыми нотными значками, я принялся их листать. Они глядели на меня черные и четкие - восьмушки, четверти, половинки, слова, которым я уже научился в школе, и я водил по ним пальцами, словно то был шрифт Брайля для слепых. Две такие тетради я взял под мышку и унес и очень ими гордился, и хотя потом они куда-то запропастились, строки беззвучной музыки еще многие годы являлись мне в беспокойных снах, виной которым был крепкий чай миссис Ботсфорд.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: