а не Запад нам: от слишком гладенького благополучия ослабились у них и воля и разум. 1
1Полугодом спустя тот человек, который выхлопотал эту премию Шолохову и не мог оскорбить русскую литературу больней, - Жан-Поль Сартр, был в Москве и через свою переводчицу выразил желание увидеться со мной. С переводчицей мы встретились на площади Маяковского, а "Сартры ждали ужинать" в гостинице "Пекин". На первый взгляд мне было очень выгодно с ним увидеться: вот "властитель дум" Франции и Европы, независимый писатель с мировым именем, ничто не мешает нам через десять минут сидеть уже за столиком, и я пожалуюсь на всё, что делается со мной, и этот трубадур гуманности поднимет всю Европу?
Но - если б то был не Сартр. Сартру я нужен был немножко из любопытства, немножко - для права рассказать потом о встрече со мной, может быть - осудить, я же не найду, где потом оправдаться. Я сказал переводчице: "Какая может быть встреча писателей, если у одного из собеседников заткнут рот и связаны руки сзади?" - "Вам неинтересна эта встреча?" - "Она горька, невыносима. У меня только ушки торчат над водой. Пусть он прежде поможет, чтобы нас печатали."
Я привёл ей пример искривлённого мальчика из "Ракового корпуса". Вот такой односторонне-изогнутой представляется русская литература, если смотреть из Европы. Неразвитые возможности нашей великой литературы остаются там начисто неизвестными.
Прочёл ли Сартр в моём отказе встретиться - глубину того, как мы его не приемлем?
Всё-таки начал я действовать. Как теперь видно - неправильно. Действовать несообразно своему общему стилю и своему вкусу. Я спешил как-нибудь заявить о себе - и для этого придрался к путаной статье академика Виноградова в "Литературной газете". У меня, правда, давно собирался материал о языке художественной литературы, но тут я скомкал его, дал поспешно, поверхностно, неубедительно, да ещё в резкой дискутивной форме, да ещё в виде газетной статьи, от которых так зарекался. (Да ещё утая главную мысль: что более всех испортили русский язык социалисты в своих неряшливых брошюрах и особенно - Ленин.) Всего-то и вышло из этой статейки, что я крикнул госбезопасности: "вот - живу и печатаюсь, и вас не боюсь!"
Редактор "Литгазеты", оборотливый и чутконосый Чаковский, побежал "советоваться" с Демичевым: может ли имя моё появиться в печати? Демичев, видно, сразу разрешил.
И был прав.
А я - совсем неправ, я запутался. Лишний раз я показал, что, предоставленные себе, мы этой шаровой коробкой, какая вертится у нас на шее, скорей всего избираем неправильный путь.
Потому что в теx же днях благословенная умная газета "Нойе Цюрихер Цайтунг" напечатала: что был у меня обыск и забрали мои произведения. Это и было то, чего я жаждал минувших два месяца! Теперь это могло распространиться, подтвердиться. Но тут подошла на Запад "Литгазета", и я ничтожной статейкой своей как бы всё опроверг, крикнул: "вот - живу и печатаюсь, и ничего мне!", только не госбезопасности крикнул, а газете "Нойе Цюрихер Цаитунг", подвёл её точных информаторов.
Однако эти несколько строк, что она обо мне напечатала, очень меня ободрили и укрепили. Свою ошибку я понял не сразу. Тогда я считал, что и статья в "Литгазете" тоже меня укрепила.
Ко мне вернулось рабочее равновесие, и мне удалось кончить несколько рассказов, начатых ранее: "Как жаль", "Захара калиту" и ещё один. И решил я сцепить их со своей опасной "Правой кистью" и так сплоткой в четыре рассказа двинуть кому нибудь кому-нибудь, но не "Новому миру". Ведь Твардовский успел уже отвергнуть полдюжины моих вещей - больше, чем напечатал. Ведь Твардовскиё только что испугался "Правой кисти" - настолько испугался, что даже членам редакции не показал. (И об этом сказал мне как о своей заслуге - что бережёт меня, моё имя "доброе". Такое ли лежало уже на Лубянке? Неосознанно или осознанно, он берёг - себя, свою репутацию, что не ошибся он, кого открыл).
Л. Копелев пошутил тогда, что я совершил "переход Хаджи-Мурата", с четырьмя этими рассказами пройдя несколько редакций враждебного "Новому миру" журнального лагеря. И действительно, с точки зрения "Н. Мира", особенно с личной точки зрения Твардовскою, я совершил тогда кровную измену. (Впрочем, по обычной своей плохой информации о неофициальных событиях, А. Т. так и не довелось узнать весь объём этой измены: что "Правую кисть", схоронённую им даже от верных своих помощников, я беспечно раздавал врагам и не мешал курьерам и секретаршам копировать.)
Я же не видел и не вижу здесь никакой измены по той причине, что отчаянное противоборство "Новою мира" - "Октябрю" и всему "консервативному крылу" представляется мне лишь силами общего поверхностного натяжения, создающими как бы общую прочную плёнку, сквозь которую не могут выпрыгнуть глубинные бойкие молекулы. Тот главный редактор, который не печатает пьесу лишь потому, что в ней не проведено различие между капитализмом и социализмом, чурается и брезгует стихотворениями в прозе за то одно, что первым их напечатал эмигрантский журнал, для кого вообще русского литературного зарубежья не существует или мало чем оно отличается от мусорной свалки, а наш Самиздат - от торговли наркотиками, кто напуган рассказом, где автор не избежал дать этическую оценку карателю гражданской войны, тот главный редактор чем же, кроме добрых намерений, отличается от своих "заклятых врагов" Кочетова, Алексеева и Софронова? Здесь уравнительное действие красных книжечек. А уж члены их редакции, например огоньковцы Кружков, Иванов, так право неотличимы от Кондратовича и Закса, даже в кабинетных суждениях прямее и смелее (не напуганы). Например, о мужичестве, погибшем в коллективизацию, здесь как-то пооткрытее говорили, поестественней чувствовали. Даже М. Алексеев, целиком занятый своею карьерой, сказал мне в ту осень, правда наедине: "Много лет мы всё строили на лжи, пора перестать!23"
Меня остановят, чтобы я не кощунствовал, чтоб и сравнивать дальше не смел. Мне скажут, что "Новый мир" долгие годы был для читающей русской публики окошком к чистому свету. Да, был окошком. Но окошком кривым, прорубленным в гнилом срубе, и забранным не только цензурной решёткой, но ещё собственным добровольным идеологическим намордником - вроде бутырского армированного мутного стекла. (В исправление сказанного: в разговорах этих "октябристов" я чувствовал не только ненависть к "Новому миру", но и страх перед новомирским критическим отделом, скрытое уважение к нему. Казалось бы - при развёрнутости их бесчисленных печатных полос, при всеобщем круговом восхвалении - что им там критика единственного, вечно опаздывающего, с глуховатым голоском журнала? Ан нет, всё время помнили её, шельмецы, глубоко она им отзывалась. Неотвратимо понимали, что только новомирское тавро припечатается и останется, а их собственные штампы смоет первый дождь. "Новый мир" был единственный в советской литературе судья, чья художественная и нравственная оценка произведения была убедительна и несмываема с автора. Кстати, такую оценку, и с пользой для себя, получил бы в "Н. Мире" и Евтушенко, если бы арест Синявского не помешал выходу уже набранной его статьи с разносом самодовольной "Братской ГЭС".)
А я просто хотел выбрать эту неосуществлённую возможность - вдруг она что-нибудь да потянет! Пресловутому "консервативному крылу" (а никакою другого "крыла" не было у перешибленной птицы нашей печати) предложить свои рассказы во главе с "Правой кистью" - как они сьедят? А что если их литературные разногласия с "Н. Миром" столь им досадчивы, что они пренебрегут своей идеологической преданностью и пронесут мои рассказы через родственные им цензурные рога - только чтобы "перехватить" меня к себе? Шанс был очень слаб, но и эту "степень свободы", мне казалось, надо использовать - хотя б для того, чтобы потом себе не пенять. Напечатать же "Правую кисть" не стыдно было хоть и в жандармской типографии.
И ещё одну историческую проверку, историческую зарубку я хотел сделать: уже много лет эти деятели бахвалились, что они - русские, выпячивали, что они - русские. И вот я давал им первую и их жизни возможность доказать это. (И в три дня, слабея животом, они доказали, что коммунисты они, никакие не русские.)