Вот потому и держится всегда один, от всех поодаль, что не заметить этого было в сравнении с прочими. Поэтому и служащих своих старинных всех поувольнял – да не просто, а так задвинул, что кто в Омске, кто в Томске, кто в Тифлисе – подалее, долой. Хотя, говорят, наградных дал щедро, чтоб не обижались и молчали, но главное – чтоб не было рядом тех, кто его еще знал другим, высоким.
Потому, брат, и старых друзей к себе не допускает: боится, стыдится, опасается – вдруг конфуз, слухи компрометирующие, бестактный вопрос. Далеко ли до скандала…
Вот оттого и сердит часто стал, ногами топает, – нервничает. То ко двору представляться, то чиновник с особым поручением от государя жалует самое время разворачиваться! И вдруг – такая беда, что рост все меньше да меньше! А ведь одно дело назначить на большой пост человека видного, осанистого, значительного, а другое – маленького да писклявого…
А он так сумел себя поставить, на таком счету при дворе, что всегда им довольны – умеет угодить да угадать. И какие враги ему козни строили, какие недоброжелатели были влиятельные и злобные, – всех обошел, смял, обдурил, всех выше поднялся. Узнают они теперь – вой поднимут, осмеют, в отставку уйти заставят!
Так что обижаться на него нельзя. Такое несчастье… Лучше уж несправедливым прослыть, высокомерным, страх и ненависть внушить, – да только чтоб про слабость его не прознали, это конец.
Потому и выезжать перестал, на балы больным сказывается, общение прекратил, – никто похвалиться не может, что рядом с ним был, говорил запросто. Занятостью объясняет, здоровьем, праведностью натуры: мол, все в работе, уединение и книги предпочитает, развлечений чужд… Ага! – я-то его помню чиновником мелким: услужлив, общителен, веселье всегда разделит… а порой такие кутежи начальству устраивал, все умел достать, и цыгане, и женщины, и главное – никакой огласки, все шито-крыто!
Так что я не обижаюсь, что увольняют меня из службы. Дело свое исполнял исправно, в дурном не замечался… разве что подольститься не умел. Конечно: я его бедным знал, помогал, чем мог, и поэтому теперь я человек для него нежелательный – могу сказать не то, знакомством скомпрометировать, старое напомнить… не должен быть большой человек знаком с таким ничтожеством, как я. Не может он иметь со мной ничего общего, даже в прошлом.
Так что прощай, брат. Уеду к себе в Малороссию, в деревеньку… может, женюсь еще, детишек нарожу. А все же как вспомнишь иногда ночью, не спится, как мы с ним некогда в холодном номере один горшок щей трактирских ели… и слеза прошибает. Хороший был человек.
– Ты как смеешь, холоп, смерд, такие вещи поганым своим языком молоть, а?! Ну что «вашскородие», «вашскородие»? Молчи, подлец! Тут тебе полицейский околоток, а не кабак!
Вы, ребята, выйдите-ка: это дело государственным пахнет, я с ним, ракальей, один на один говорить буду. Да я таких вещей и повторить не смею, не то что записать. Двери плотнее затворите!
Ну, вставай с колен, хватит. Пропойца, босяк, ты как смеешь лгать, что в доме самого его высокопревосходительства служил? Врешь, сукин кот! я узнавал: ответили, что знать такого не знают!
Ну, так кто тебя надоумил говорить, что его высокопревосходительство… прости, госссподи, слова мои грешные… что он карлой стал? А?! Что портной в доме живет и каждый день ему платье другое шьет? Что каждый день измеряется – все меньше и меньше? Да счас я тебе дам промеж глаз – ты у меня разом меньше мыши станешь!
Ты подумай дубовой своей башкой: а как он с людьми-то говорит? Ах, через двери. И еще из постели лежа, далее порога не пускает. Ну, ты артист.
И ноги, значит, со стула до полу не достают? И обедать изволит в пустой столовой за закрытыми дверьми? И с женой… не твоего ума дело, негодяй!
Ты хоть понимаешь, что ты с ума спятил? А в присутствие… карету к подъезду подают, и никто не видит, как он садится? Складно! А на службе из нее выходит – тоже всем приказано подалее быть и не смотреть? А посетители что, слепые? Ах, издали, стол специальный ему сделали, маленький, чтоб не понять было.
И потому, говоришь, никто его не видит. А зачем тебе, козявке, его видеть? С тебя знать достаточно, что он есть, обязанности свои, самим государем определенные, исполняет и бдит о тебе денно и нощно. Он не фигляр, чтоб твари всякой на глаза выставляться.
Ты над кем насмешки допускаешь, злодей! Значит, он уже и до дверных ручек еле достает, и на цыпочки поднимается, чтобы на стол заглянуть, и под стул прячется, если ненароком зайдет кто… и ест мало, как ребенок, а на что ему много есть?
Ты что гогочешь? Ах-ха-ха-ха! Тьфу на тебя… ха-ха-ха! Значит, бегает по резиденции его высокопревосходительство в аршин ростом, носом на столы натыкается, на детской мебели сидит…
Пятнадцать лет у него служил? И слуг он всех рассчитал? Ну, я тебя сейчас иначе рассчитаю, вложу розгами ума через заднее-то место. И – по этапу, по этапу тебя вышлю, сочинителя…
– Не любо – не слушай, а врать не мешай. Да и не вру я, братцы, вот как на духу.
Я с детства вырезывать из дерева любил, пошел за папашей по столярной части, и мастерскую он мне оставил, царство небесное покойнику… ну, да не об том речь. А только начал для забавы фигурки разные резать, на Сенном рынке сбывала их лотошница, – а кончил тем, что фигуры делал в модные магазины на Невский. И были мои фигуры лучше парижских или немецких. Лицо из цветного воска, парик натуральный, – как живые. Дело собственное имел и доход, двух мастеров держал, пять учеников.
И вот заходят двое – господа. Вежливые, ласковые. А у меня вывеска была, золотом. И говорят: а можешь такую-то куклу изладить, чтоб за шаг от живой не отличить? А я – гоголем: хоть турецкого султана, хоть мать его. Говорят: заказ очень важный, надо, чтоб никто не знал ничего. Ни ученики, ни жена даже. Плата – тысяча серебром. Засомневался я, да ведь это три с половиной тыщи ассигнациями.
Обговорили размеры все, изделал я фигуру – на шарнирах, любую позу принимает. Огромная у меня тогда способность была… Потом они мне рисунков нанесли – какое лицо должно быть. С лицом я долго мучился, из глины раз десять переделывал, все их не устраивало. Четыре месяца всего работал без продыху. Уж так придирались – к каждому волоску. Бородавку на щеке – и то сколько раз переделывал.