«Ведьма… бестия, я ее проучу! Прошлой зимой она выбила мне стекло в доме для того, чтобы выманить меня из Парижа. О, зачем я связался с нею, выебал ее однажды! Зачем? Она хочет переманить к себе Лаки. Он ей не нужен, нет, она делает это только из удовольствия досадить мне. Ах, ведьма! — Генрих зло тронул струны гитары. Злобность ему не идет, очевидно, он знает это. Он рассмеялся. — Ну что же, если он не возвратится сегодня, завтра придется сесть на вело и поехать забрать его оттуда».

Генрих хмыкнул, и хмыкание его обозначало, по-видимому, и презрение к подлой соседке, из ревности переманивающей у него собаку, и подчинение судьбе, мол, делать нечего, придется ехать.

— А она… — Генрих издал самый энергичный из трех гитарных аккордов, каковые он только и умел извлекать из гитары. — Она только этого и ждет! Стерва!

Генрих потрогал гитару и пропел припев песни, сочиненной им самим:

«Ах, луна, луна и небо синее…
С черною блестящею звездой…»

Очевидная абсурдность текста не мешала Генриху исполнять свою песню с полнейшей серьезностью каждый вечер. После частушек, которые он и Наташка также регулярно исполняли всякий вечер. Писатель лишь один раз присоединился к ним и провыл пронзительным фальцетом несколько неприличных срамных частушек. С Наташкой у них противоестественно противоположные голоса. У него очень высокий (иной раз кто-нибудь по телефону называет писателя «мадемуазель»), у нее могуче низкий.

Так как Генрих заранее запланировал в тот вечер культурные мероприятия, то все встали и принялись за работу. Генрих с помощью Пьера-Франсуа установил в гостиной проекционный аппарат и повесил на стену экран. Юноши перетащили из столовой залы в гостиную стаканы и бутылки с вином, а Адель перенесла свой арсенал сигаретной бумаги, табака и гашиша. Сияя бульонной частью волос, Фернан притащил несколько жирных бревен и загрузил их в камин. Компания расселась на буквой «п» составленных сиденьях, окаймленных одной, самой длинной в мире двадцатиметровой подушкой (Генрих утверждал, что подушка эта, найденная им на улице, сработана известнейшим парижским внутренним декоратором), и начался просмотр.

Картины Генриха радикально противоположны тому Генриху, каким он виден миру. Рациональные, одна из разновидностей современного абстракционизма, они прошли перед аудиторией во вспышках проектора, и аудитория воздержалась от комментариев. Фотографии голых моделей Генриха (он профессионально, но лениво снимает эротические сцены, сдирижированные им же), напротив, вызвали многочисленные комментарии Фернана, Тьерри и самого Генриха. Затем на экране вдруг возникла очень наглая Наташка в черном костюме и черной шляпке с вуалеткой, террористкой выходящая из дорогостоящей двери, которую почтительно распахнул перед нею швейцар. Молоденький швейцар, на какового террористка чуть скосила острые глаза.

«Вау-у-ва-а-ааа!» — зашумела аудитория.

Писатель горделиво пошевелился рядом с живой Наташкой, которая, напротив, стеснительно заерзала рядом с ним, при этом не забыв нагло улыбнуться, может быть, по всем лучшим стандартам американской школы моделей. Наташка — существо храброе, но необыкновенно стеснительное, только мало кто об этом знает. Для преодоления смущения она всегда нуждается в алкоголе. При ее росте, при ее голосе, резкости и дикости сна производит впечатление агрессивной, но она стесняется, писатель-то знает.

…Опять были голые маленькие француженки Генриха с мятыми грудями, сидящие в окнах, лежащие на лестницах. И вновь Наташка, на сей раз в золотом платье, стоящая уперев руки в бока, выставив ногу в черном чулке в разрез платья, волосы — дикий рыжий колючий куст. Наташка — могучая истязательница и укротительница лос-анджелесских мужчин. Генрих было убрал ее, заменив своими голышками, но аудитория потребовала: «Обратно!», и все полюбовались еще некоторое время грозной Наташкой.

Именно тогда в главную дверь заскреблись.

— Лаки, — определил Генрих и, отперев дверь, впустил собаку.

Лаки виновато и безмолвно пробежал в угол зала и лег за камином.

— Где ты был, предатель? — начал Генрих строгим голосом, став над животным. Но строгость тотчас же исчезла, сменившись другой интонацией. — Ну отдыхай, отдыхай… Запыхался. Издалека, как видно, бежал. Куда бегал, а, Лаки? Далеко?

Наташка встала и присоединилась к Генриху:

— Ой, он весь дрожит, бедненький! Генрих, что с ним?

Все снялись с мест и столпились вокруг животного. Лаки тяжело и сипло дышал, и время от времени бока его сотрясала дополнительная, не в ритм дыхания, судорога.

— Он заболел! — закричала русская женщина. — Ой — ой, смотрите, у него дергаются задние ноги. Генрих, нужно что-то сделать! Нужно вызвать доктора! Он умирает!

Генрих, опустившись на колени, погладил Лаки по голове, и пес тускло посмотрел на хозяина одним глазом. Виновато, как показалось писателю.

— Он притворяется… — сказал Генрих. — Он хитрый, он притворяется больным, чтобы я его не ругал. Он чувствует, что виноват, и хочет, чтоб его пожалели. Он хитрый пес! Вы не знаете афганских борзых…

Все это Генрих проговорил, впрочем, не очень уверенным тоном. Снизу он посмотрел на писателя, старшего, как бы спрашивая подтверждения.

— По-моему, он заболел. Как бы ноги не отнялись. — Про себя писатель думал, что все это очень похоже на предсмертную агонию. — Нужно вызвать врача.

— А что сделает врач?.. К тому же не так легко вызвать ветеринара в одиннадцать вечера. И ветеринару нужно платить…

Все знали, что у Генриха нет денег. Ферма есть, а денег нет.

— Заплатим, — сказала Адель, — соберем деньги. Нужно же что-то сделать.

— Ой, он умирает! — захныкала Наташка и закрыла лицо руками.

— Наталья! — проскрипел писатель сквозь зубы. — Не разводи панику!

Генрих поднялся наверх позвонить доктору. Наташка пошла в столовую и вернулась с бутылкой вина. Писатель хотел было заметить ей, что она много пьет, но удержался от замечания ввиду чрезвычайных обстоятельств.

Ветеринар появился в сопровождении жены и двух мальчиков-подростков, все они прикатили в тупорылой консервной банке — в автомобиле деревенской конструкции. Он с любопытством оглядел компанию, с особенным вниманием остановился взглядом на Наташке в черном платье до полу и с потеплевшим от слез лицом… После этого уже доктор осмотрел Лаки. Один из мальчиков был послан к автомобилю и вернулся с саквояжем доктора. «В каждой профессии свои моды, — подумал писатель. — Почему доктора неуклонно предпочитают саквояжи, а не портфели или чемоданы?»

Поправив очки без оправы, высокий доктор, согнувшись, присел над Лаки, и, покопавшись в саквояже, извлек оттуда шприц. Хрустнув ампулой, он попросил Генриха и Адель подержать животное. Наташка стояла ближе всех к доктору и дернулась было предложить свою помощь, но, зная ее неловкость и учитывая, что, судя по запаху изо рта, она уже прилично выпила с горя, писатель удержал ее за руку, прошипев: «Не лезь!»

Если бы писатель допустил ее участвовать в действии, она наверняка совершила бы что-нибудь абсурдное. Толкнула бы доктора под руку, упала бы, может быть, на Лаки или бы так ухватила собаку, что та бы взвизгнула. Она могла и споткнуться о докторский саквояж, она всегда спотыкается о предметы ногами, оттого у нее на ногах постоянные синяки. Наташка очень зло и яростно посмотрела на писателя, но осталась на месте.

Ветеринар выпрямился:

— Я сделал ему успокаивающий укол. Теперь он будет спать, и, надеюсь, к утру ему будет лучше. Переутомился бедняга.

Адель задала доктору вопрос, которого писатель не понял, поскольку и стоял в некотором отдалении от их группы, и устал от французского языка в этот вечер порядочно. Защелкнув саквояж, доктор выпил предложенный ему стаканчик вина и, увлекаемый молчаливой женой, отправился к выходу. Население фермы потянулось к камину. Идущий за всеми писатель слышал, как ветеринар сказал Генри, прощаясь: «Если к утру ему не станет лучше, позвоните мне домой».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: