— Ну, чего вы достигли сегодня своими широкими связями, Генри? — спросил иронический писатель, когда Генрих опять оказался в районе утла, из которого, закончив обозревать фотографии, писатель обозревал французское общество. Скорее, мультинациональное общество.
— Договорился тут с одним функционером. Купит картину… Может быть, завтра поведу его смотреть работы…
— Генрих поправил широкий, синий с красным, галстук, обнимающий его плохо обритую крупную шею.
— Так и продолжаете заниматься кустарничеством? Продаете картинки из-под полы? Давно пора завести галерейщика, дорогой. Сколько можно быть мелким частным предпринимателем…
— Да-да, посоветуйте, что мне делать… — засмеялся Генрих.
«Он смеется, но вид у него помятый и несчастливый», — подумал писатель.
Краем глаза он заметил входящую в галерею бывшую подружку Диан. Ему не захотелось встречаться с Диан. И у Диан, каковая его тоже заметила, — писатель понял это, — явно нет никакого желания столкнуться с Лимоновым нос к носу. Она одета по-домашнему, в зеленое пальто и стоптанные туфли без каблуков, волосы собраны сзади в хвост, изрядно потасканное лицо не накрашено и только покрыто тонким слоем крема. В руке — хозяйственная сумка из плетеной цветной соломы. Диан жила на соседней улице. Очевидно, женщина вышла с намерением совершить хозяйственные закупки в конце дня, пройтись по своему кварталу и заглянула на выставку, а тут неожиданный сюрприз — бывший любовник. Писатель пожалел Диан и решил уйти, оставив ей территорию. Он выбрал момент, когда Диан целовалась с толстухой в грубом мексиканском пончо и ковбойской шляпе, и, отвернув физиономию к фотографиям на стене, скрипя новым, но уже успевшим рассохнуться паркетом галереи, прорвался к горлышку бутылки — к выходу из галереи, и выскочил в темный, как большой чулан, в котором хранятся старые, заплесневелые вещи, Париж…
Он было включил свою вторую скорость, но не успел сорваться с места достаточно быстро. Фотограф и его остроносая супруга настигли его криком «Лимонов!» Тогда еще писатель был на три года менее циничен, чем сейчас. Потому он остановился и занялся процессом отвергания предложения фотографа и его жены о совместном проведении остатка вечера. Он не хотел идти в кафе — сидеть и быть посетителем. У него было определенное количество денег с собой, но траты писателя были аккуратно распределены на недели вперед, и каждое нарушение, каждая экстратрата сбивала честолюбца с жизненного ритма его борьбы. Писателю важно было писать книги и публиковать их. Сидеть за стеклами кафе он не умел, вкус к убиванию времени в бессмысленных воспоминаниях прошлого он потерял, посему писатель хотел убежать и пререкался, отстаивая свое право убежать…
Они стояли на углу улицы. Тут-то к ним и присоединился Генрих, сиротливо вышедший из-за угла, запахивая поплотнее свой самый бедный и узкий азиатский халат. Писателю пришлось познакомить стороны. Пока трое обменивались любезностями, он чувствовал себя как мощный гоночный автомобиль, способный делать свои четыреста в час, которого заставили плестись с коллективом подержанных «рено» и «ситроенов», едва выжимающих шестьдесят.
(Сейчас бы они не победили, и судьба писателя сложилась бы, вне всякого сомнения, как-то иначе. Очень часто судьба человека зависит от того, по какой улице он предпочел пойти. В том же году, девятого августа, писатель, обычно шедший от метро Сен-Поль к дому по улице Фердинанд Дюваль, каковая улица чище и спокойнее, чем следующая — родная улица рю дез'Экуфф, избрал по прихоти настроения родную улицу. И тем, почти вероятно, спас себе жизнь. Потому что на рю Фердинанд Дюваль в этот момент имело место террористическое нападение, в результате которого шесть человек было убито и двадцать восемь ранено. Поди знай! Писатель часто знает откуда-то. Но когда-нибудь не будет знать и придет аккуратненько туда, куда не следует приходить.)
Он пошел с фотографом, остроносой и Генрихом в кафе. У Генриха не было денег, но очень желающие общаться фотограф и его жена сказали, что заплатят за нового знакомого. Сидя в кафе, трое оживленно трепались и мало пили. Позднее стали есть нечто, густо заваленное жаренной палочками картошкой. Писатель не ел, но выпил несколько бокалов красного вина. В кафе было сыро, как в остывшем предбаннике. Ленивая старуха, неряшливыми пальцами лаская тарелки, приносила и уносила их. Длинноволосый блондин-мальчишка в глубине зала мыл пол, возя тряпкой по грязи и окуркам, разметая их в стороны. Писатель задумался над тем, почему дурак-мальчишка не подмел пол, перед тем как мыть его. Он вымыл в своей жизни немало полов и отлично знал, как следует мыть полы. Из той беседы за столиком писатель не запомнил ни единого слова. Иногда он наугад подавал реплики. Кажется, жена фотографа стала подъебывать его, искусственно удивляясь тому, что у него нет денег, а на самом деле желая подчеркнуть, что у них, у ее мужа (она благородно посмотрела на худого мужа в железных очках) есть много денег. Ну есть и есть, равнодушно согласился писатель. «Я не за деньгами пришел в этот мир.» И переводя с английского, твердо заявил: «Я не после денег.»
Наконец пара удалилась к оставшимся у ТиВи многочисленным детям, а писатель и Генрих зашагали сквозь ночной город Париж. Писатель — на рю дез'Экуфф, Генрих — каждый раз до ближайшей телефонной будки. Припрыгивая вокруг писателя, отбегая, забегая вперед, он телефонировал куда-то без успеха.
— Кого беспокоит месье артист в столь позднее время? — наконец спросил писатель после полудюжины ненужных ему остановок. Под этой фразой скрывалась другая, а именно: — Дорогой Генрих, звоните себе из телефонов-автоматов, хоть всю ночь, но я, быстро стуча сапогами, как мой папа, офицер Савенко, пошагаю к себе и, может быть, успею еще посвятить положенные мне мною самим два часа перед сном чтению французской книги.
— Одну секунду! — вскричал Генрих и влетел в неожиданно выросшую перед ним очередную будку телефона. Он вылез из будки через минуту, пронзительно завизжав дверью. — Сняла трубку, — сказал он обреченно. — Все время занято.
В первый и единственный раз в жизни Генрих раскололся. Рассказал писателю историю своей любви к простой, он все время подчеркивал, что простой, французской девушке Марианне.
Писатель был (и остался) ужасной сволочью. Очень часто Генрих был ему смешон. Но как честная сволочь, иной раз он позволял себе допустить, что в ежедневной жизни Генрих выглядит интереснее его, писателя. Он легче, веселее, проще. Писатель бы не удивился, если бы девушка, которой предложили выбрать мужчину из двоих: Лимонова и Генриха, выбрала бы Генриха. Но он не уважал Генриха за отсутствие успеха и нетрагичность. Как тип странствующего еврея Генрих был чистым типом без примесей, одним из типов, входящих в альбом «Представители богемы». Писатель туда его относил, и точка. Сам писатель принадлежал к другому альбому: «Фанатиков». Между ними ничего не было и нет общего. Расслабленный эпикуреец Генрих и боевая машина Лимонов. Однако писатель имел слабость к влюбленным, и особенно к несчастным в любви, каковым Генрих и был в тот вечер. Выяснив, что несчастному в любви негде спать, писатель пригласил его к себе. Уважая, по старой памяти, влюбленных и любовь.
Больше никогда впоследствии он не увидел Генриха таким растерянным и испуганным. Юмор и гонор Генри не исчезли совсем, но сделались в этот вечер горьковатыми на вкус, как старый, скоптившийся, но не сгнивший персик в грустных горах Израиля…
— Понимаете, господин Лимонов, она теперь говорит мне, что я ей надоел. Что мой хуй ей надоел!
— Нашла новый хуй? — деловито осведомился специалист по любви и ее стихийным бедствиям.
— Нет! Я бы понял, если бы нашла… Нет, она мне заявила, что хочет быть свободной… Что ей только двадцать один год, и она желает поэкспериментировать, поебаться некоторое время с другими, что только мой хуй ей надоел…
— Бедняга, и вы пали жертвой времени и новых нравов, наступающих на пятки старым.
— Я сказал ей: «Хочешь Кристиана, Мари? Поебись с ним. Вы знаете Кристиана, Эдвард? Это мой друг.