— Почему ты не на работе? — спросил разъяренный писатель. Наташка положила листки на стол, а два жулика онемели и спрятали улыбки.
— Я… — заикнулась она. — Я решила не пойти на работу.
Тогда Наташка еще очень боялась писателя, шел только пятый месяц их совместной жизни, и тигр порыкивал тогда тихо.
— Почему ты напилась?! — Ответ на гипотетический вопрос этот, в сущности, писателя вовсе не интересовал. Сложное скопление червей причин, затейливо переплетенных в копошащийся клубок, оказалось бы ответом на этот вопрос. Писатель все равно не смог бы отделить все головы от хвостов. — А вы! — он сдвинул внимание на двух более чем странных, в сущности, персонажей. Генрих опасливо хрюкнул, а Крупный нерешительно похехекал, изображая уже смущение.
— Ну, Лимонов!.. — начал Крупный. — Остынь, садись, выпей. Мы только что…
— Вон! — закричал писатель, вдруг прикоснувшийся мысленно к гипотезе, что Наташка только что ебалась с обоими монстрами вместе или по отдельности. — Вон из моего дома!
А так как оцепеневшие от внезапного появления писателя монстры не шевельнулись и только Наташка побежала в ливинг-рум и стала натягивать на себя валявшееся на кресле домашнее платье, то писатель, дрожа от гнева, объявил:
— Я иду в ванну мыть руки. Чтобы, когда я выйду, вас не было в моем доме! — И он, зайдя в фанерный сарайчик, действительно стал мыть руки.
— Ну знаешь, Лимонов, это уже слишком! — сказал Крупный за дверью.
— Да-ааа, господин Лимонов, вы что-то того… — промямлил Генрих. — Я собственно тут ни при чем, я шел мимо с собакой… Вы же меня пригласили в последнюю нашу встречу.
— Вон! — закричал писатель из ванной и еще отвернул кран, чтобы усилить струю и заглушить шумом воды, ввинчивающейся в раковину, человеческий ропот в прихожей. Одновременно он подумал, что, выгоняя Генриха второй раз, он как бы вышучивает сам себя и даже акт выгоняния.
— Ну и хуй с ним! — упрямо решил писатель и вышел. Монстры спускались по лестнице — было слышно, как внизу собачонка консьержки и афганский беженец облаивают друг друга. Наташка в пальто поверх домашнего платья и с голыми ногами, которые она успела вставить в туфли, взялась за ручку двери.
— Нет! Ты останешься дома. Здесь! — приказал он и схватил ее за руку.
— Пусти! Я не хочу оставаться с тобой в одном помещении!
— Ты никуда не пойдешь! — процедил тогда еще очень авторитетный и суровый писатель и потащил ее в спальню.
— Пусти! Я тебя боюсь. Ты сумасшедший! — взвизгнула она.
— Почему ты напилась и не пошла на работу? — Он свалил ее толчком на кровать и стоял над ней. Сейчас бы она не дала себя так толкнуть. Сильная, как писатель, тогда она еще скрывала свои силы. Тот апрельский день был началом их физических столкновений. Она решила дать ему отпор.
— Не твое дело! — закричала она. — Ты что, надсмотрщик? Иди на хуй! Оставь меня в покое! Не захотела и не пошла! — Она сорвала с кровати одеяло и попыталась набросить его на голову писателя. Когда ей это не удалось, она ухватила подушку и принялась ею ударять писателя, возможно, представляя, что бьет Лимонова бревном. Совсем уж незачем она сорвала с постели простыню и стала втаптывать ее в ковер. Сняла туфлю и запустила ею в писателя. Туфля приземлилась в коридоре. Другой туфлей она ударила его в плечо. Закончилось это их первое трехбалловое, по шкале Рихтера, физическое столкновение тем, что писатель прыгнул на Наташку и некоторое время они врагами боролись на ложе, готовые задушить друг друга, или выцарапать друг другу глаза, или переломать пальцы. В точности ни один из них не знал, что собирается сделать с партнером. Вольная борьба, однако, прекратилась, потому что писатель внезапно обнаружил, что его противник женщина, и повел себя соответствующим образом. Совершив сексуальный акт, они все же помирились и находились еще несколько дней во враждебных отношениях.
С Крупным он оставался во враждебных отношениях еще долгое время. С Генрихом же ему пришлось вскоре помириться. Писатель даже формально извинился перед ним, ибо, действительно, глупо два раза подряд выгонять человека из дома. Несерьезно. Второй раз уничтожил и серьезность первого изгнания, хотя впоследствии Генрих, однажды подвыпив, признал, что намеренно устроил встречу Полусвиньи с экс-Еленой. Генрих смеялся, признаваясь в предательстве, писатель хохотал, однако решил запомнить эту историю и никогда не доверять Генриху, впрочем, с ним общаясь. Писателю кажется, что Генрих относится к его личности несколько более заинтересованно, чем это необходимо. Может быть, ревниво следит за поведением писателя. Может быть, Генрих иногда даже и завидует слегка писателю, не умея сам быть таким? Если спросить странствующего еврея впрямую: «Не кажется ли вам, Генрих, что вы порой завидуете этому иной раз примитивному, но неизменно упрямо-энергичному человеку и его сержантско-армейскому стилю жизни и поведения?», Генрих, будет, разумеется, отрицать и зависть, и ревность. Но иногда в недоверчивом и критическом оке Генриха, повернутом на писателя, мелькает нечто похожее на восхищение его упрямством и храбростью. Генрих, кажется писателю (впрочем, может быть, это ему только кажется), неравнодушен к Наташке, но у него самого наверняка не хватило бы храбрости найти и взять в свою жизнь такую неудобную шаровую молнию. Уважение, смешанное с непониманием мотивов, движущих писателем, иногда появляется в оке странствующего еврея, разглядывающего жизнь русского Ваньки Лимонова и его русской бабы. «Я был тогда молод и мог провести ночь с русской женщиной, и русская женщина наутро оставалась мной довольна», — вспомнил писатель строчки Бабеля. Ему кажется, что еврейские мужчины, наряду с насмешливым отношением к русским самцам, испытывают тайную робость перед русскими женщинами, своего рода постоянный комплекс неполноценности. Ненасытная русская пизда, уставив на него свой единственный глаз, грозно спрашивает еврейского мужчину: «А ты удовлетворил русскую женщину, Ицхак?»
Писатель серьезно подумывает о возможном удалении Генриха из своей жизни, потому что Генрих определенно приносит ему несчастье. Не говоря уже о только что рассказанных историях, Наташка и писатель два раза (!) жестоко подрались у него на ферме в Нормандии. Но самое громадное по масштабам несчастье, когда писатель вполне мог оказаться без головы, произошло совсем недавно.
В феврале Генрих увешал своими картинами стены ресторана, принадлежащего его друзьям, и пригласил друзей и перспективных покупателей на вернисаж. Ресторан находился за несколько дверей от входа в ущелье цементного двора, где в индийской гробнице жил Генрих. Наташка и писатель отправились на вернисаж к восьми вечера. Седая лиса опоясывала горло певицы поверх пальто, интеллигентный Лимонов умно выглядывал через очки. Красивыми и серьезными они протопали по рю дез'Экуфф, пересекли рю де Риволи, вышли к Сене, прошли на остров и толкнули зеленую дверь в маленький ресторан, где бегал, волнуясь и улыбаясь, виновник торжества. Одет он был, как и следовало ожидать, нелепейшим образом: любезный его сердцу фрак сочетался с ковбойскими, тисненными по голенищам узорами, сапогами и дополнялся по случаю празднества белой рубашкой очень большого размера, не заправленной в брюки, и карнавальной бабочкой на резинке. Белые джинсы гармонировали, однако, если не с фраком, лацкан которого был съеден молью, то хотя бы с ковбойскими родственниками. Генрих был одет как бы кентавром, ковбой ногами, он был дирижером до половины туловища.
С Наташкой Генрих расцеловался, как они делают по французскому обычаю всякий раз, к скрытому неудовольствию писателя, а с Лимоновым они обменялись рукопожатиями.
— Поздравляю! — сказал писатель.
— Хе-хе… Пока не с чем. Еще ничего не купили, — нагло-стеснительно сообщил Генрих. — Что будете пить?
Следовало ответить: — Ничего не будем пить. — Или в крайнем случае сказать: — Наташа, что ты хочешь пить? — Нет, спасибо, Генрих, я пить не буду.
Вместо этого и Наташка и писатель радостно впились в бокалы с киром, сделанным им самим Генрихом, и с удивительной жадностью опорожнили их, осмотрев лишь одну-единственную стену с картинами. Со следующей порцией кира им удалось осмотреть только четверть стены. Правда и то, что посетителям выставки приходилось истратить некоторое время на маневры, на обхождение столов и стульев, приготовившихся принять обедающих.