Расстраивать свою «больше чем соседку» в день ее рождения рассказами о женщине на снегу и обо всех приключившихся сегодня странностях я не собиралась. Но с И.М. всегда так. Идешь к ней, твердо решив глупостями ее не тревожить, а справляться со своими страхами и волнениями самой. Но стоит только переступить порог этой имеющей на меня колдовское влияние комнаты и присесть в одно из тяжелых – совершенно не в духе И.М. – кресел, как старательно сжимаемая пружина тревог сама собой начинает разжиматься. И я, того не желая, начинаю говорить, говорить и выговориться не могу.
Так десять лет назад, переступив порог этой комнаты, моя мамочка рассказывала давней подруге обо всем, что довелось пережить в голодном Петрограде. Тогда я, пригревшись, задремала в том самом кресле, в котором сижу теперь, а проснувшись, увидела все ту же картину – И.М. слушала, как умела слушать только она, а мама говорила и говорила, хоть висевшие на стене часы показывали уже половину третьего ночи…
И теперь я сама не замечаю, как начинаю говорить и о неподвижной белокурой женщине в полутемном Крапивенском переулке, и о сбежавших свидетелях, и о повисшем в воздухе аромате духов, что почудился у двери комиссионного магазина и снова догнал возле церкви. И о том, в чем пока боюсь признаться даже самой себе: в какой-то момент мне стало казаться – я точно знаю, что будет дальше. Что на белом столе в морге отравленная из-за несчастной любви белокурая женщина будет лежать в зеленом платье, по вороту обшитом шелковой тесьмой. Непременно шелковой тесьмой…
– Девочка моя, в тебе гибнет настоящий Честертон! – Восклицает И.М. – Только придется ему гибнуть и дальше. Детективные истории у новой власти не в почете. Не публикуют. Пролетарской борьбы в детективах не чувствуется.
– Почему же «не публикуют». В «Огоньке» их публикуют, а в «Известиях»…
– Не читаю я ваших «Известий»! Возьмешь – руки черные от дурной типографской краски. А уж как мысли пачкает! C'est а ne plus ouvrir une gazette*.
– У нас в «30 днях» и детективные рассказы случаются, – продолжаю я начатую фразу, не сбиваясь на рассуждения о качестве нынешних газет. – Вернее, при Нарбуте случалось.
– Да, Володенька на загадочное падок. Остался бы он при должности, тебе стоило бы лишь за свой «Ремингтон» присесть, и рассказ готов…
– Рассказ?
– …столько уже навоображала. «Жизнь решается…» Ты слишком впечатлительна, девочка. Плохо питаешься, много работаешь, мало отдыхаешь. Что из всех свидетелей участковый лишь тебя записал – не радует. Дворник, говоришь, не видел, как вы все трое одновременно женщину на снегу заметили? Теперь тех двоих и след простыл, а тебя при желании и затаскать могут.
– Куда затаскать? – соображаю я не сразу.
– Куда? Как говорил Модест Карлович, царство ему небесное, «в органы предварительного следствия». Что не есть хорошо! – Ильза Михайловна расставляет тарелки на круглом столе. – А в остальном… Истощила ты себя , on voit de la mystique** . Не намерена же ты утверждать, что лишь потому, что ты приобрела какую-то вещицу вперед той женщины, ты уж и жизнь ее решила?! Полно, девочка, ты же не мнишь себя Господом Богом. Tu est si fatigu J e…* Устала, и надобно как следует выспаться! Уйдут гости, и сразу ляжешь. Или даже, Бог с ними, с гостями. Ты ли гостей не видела! Теперь тебя непременно покормим, и спать…
– Не получится! – Я в полудреме качаю головой. Ильзино кресло окончательно разморило меня. – Макизовский заказ печатать нужно.
– А что, собственно, та белокурая дама так не хотела тебе уступать? – протирая салфеткой фужеры, спрашивает И.М.
– Ой, какая же я глупая. My present…** Подарок и забыла!
Ильза Михайловна смотрит на камею завороженно. Гладит два проступающих резных профиля своими тонкими пальцами. Но принимать подарок отказывается наотрез.
– «Незнание не избавляет от ответственности», – говаривал Модест. Что-то я сегодня покойного мужа поминаю без конца. Не иначе как завтра с утра надобно пойти поставить свечку и заказать поминальную службу у отца Александра. Пользоваться твоей наивностью и принимать от тебя камею, стоящую даже по меркам былой жизни целое состояние, я не могу.
– Двадцать восемь рублей сорок три копейки. – Называть цену подарка, конечно же, неприлично, но если И.М. не хочет брать, надо же объяснить: – Подарок не триста рублей стоит!
– Триста… – Ильза Михайловна смеется тем удивительным раскатистым смехом, который теперь под этими гулкими сводами старого дома случается все реже. – Я не искусствовед, но кое-что о камеях из старой жизни помню. Триста рублей… Grandiose par les temps qui courent*** Но то, что случайно попало тебе в руки, девочка, стоит много-много дороже. Несоизмеримо дороже. У тебя в руках вечность. Разве ты не чувствуешь, как она хочет с тобой говорить?
Мне делается неловко, что подарок не принят и, значит, мне следовало бы подарить другой, а дарить мне абсолютно нечего. Пробую настаивать, но И.М. тверда.
– Нет, и еще раз нет! Что толку спорить! У покойного Модеста Карловича… Ах, опять Модинька к слову пришелся! С утра же в церковь! Так у Модиньки был знакомый профессор… Как его звали? Ах да, Николя! Николай Николаевич. Все отчего-то звали его «Эн-Эн». Да, да. N.N. Большой специалист в камейном деле. Изучал камеи в Эрмитаже и здесь, в Цветаевском музее, в Патриаршей ризнице. Помнится, в восемнадцатом году, еще до вашего приезда, ризницу разграбили, какие-то редкие камеи пропали, N.N. тогда сильно переживал, что описать их не успел. У меня должен был остаться его номер телефона. Позвоню ему, попрошу твою находку поглядеть. Если он не подтвердит моих ощущений, скажет, что цена не много дороже заплаченной, с радостью приму твой дивный подарок. Если же чутье не изменяет мне и эта вещь стоит столько, сколько я думаю, то камея должна оставаться у тебя!
Решительно поднявшись, И.М. идет в коридор к общему телефону, но быстро возвращается.
– У них несчастье. Лучшая подруга жены Николая Николаевича скончалась. И совсем молодая. Так что сегодня там не до камей. Но камеи ждут своих истинных суженых веками, отчего бы им еще несколько дней не подождать. Сходишь к ним завтра.
Макнув перо в оставшуюся от Модеста Карловича мраморную чернильницу с держащими крышечку ангелами, И.М. пишет адрес и протягивает мне листок. Но заглянуть в него я не успеваю. Вбегает Вилли:
– Тама ваша буржуйская бабушка упала! И лежит!
Елена Францевна лежит на пороге общей кухни. Ее выбившиеся из-под старомодного батистового чепца седенькие волосы запачканы требухой, часом ранее упавшей на этот пол из рук нетрезвой Клавки.
– Что ей на кухне потребоваться могло? – не понимает И.М. – Отродясь на кухню не хаживала, ждала, пока кухарка Дуняша ей все принесет.
– Так ить Евдокью в домсовет на собранью зазвали. Почитай битых три часа лясы там точит, – обдает перегаром Кондрат. – А бабку вашу и не поднять! Не тоща ксплататорша! Раздалась на буржуйских харчах!
– Бог мой! Не квартира, а женский монастырь! – причитает, набирая номер «Скорой помощи», Ильза Михайловна. – И мужчин, когда нужно, ни на праздник, ни на пожар не найти!
Но дозвониться до «Скорой» она не успевает. Полупьяный Кондрат да вызванные на подмогу управдом Леокадий Патрикеев и жилец с первого этажа, банщик из соседних Сандунов Елистрат, силятся оторвать массивное тело бывшей домовладелицы от пола. А я с ужасом понимаю, что вижу уже вторую за день смерть. Даже если это не смерть, а не менее пугающее предсмертие, то все равно – второе за один день!
Приоткрывшая глаза старуха издает нечленораздельные звуки. Потом широко раскрывает глаза и, оттолкнув мужиков, четко произносит:
– Wanduhr!* Часы! Возмите! Илзочка! Ирэночка, себэ… мои часы…
Силится выговорить еще что-то, но глаза закатываются.
– Помёрла, – бесстрастно произносит Клавка и громко сморкается в подол испачканного все той же требухой фартука.
4. Палио Герцогинь
(Изабелла Гонзага. 1503 год. Феррара)