– Стойте! – еще громче повторил Мамонов. – Не арест это! Совсем не арест. Поручик меня в том заверил. Не правда ли, Владимир Иванович?! – обратился к Толстому его пленник.

Толстой кивнул. Как ему самому показалось, невозможно медленно кивнул.

– Владимир Иванович подтверждает, что не арест это, – снова заговорил Матвей Александрович. – И князь Васильчиков, подольский наш уездный предводитель, подтвердит…

Не слышавший, о чем идет разговор, но до смерти перепуганный князь Васильчиков из оконца своей кареты быстро-быстро, как китайский болванчик, закивал головой.

– Ступайте работать, православные! Работать ступайте! Теперь оно самая страда! Едем, поручик! – махнул рукой граф. Заколол свой полувоенного кроя сюртук прежде использованной в виде печати камеей и столь решительно открыл дверцу княжеской кареты, что уездный предводитель вжался в противоположную дверцу. – Едем!

Покидать свое поместье в арестантской телеге даже арестованный граф Мамонов не собирался

17. Тюремная «маркиза»

(Ирина. Январь 1929 года. Москва)

Из-за выгороженной некогда для калмычки и до сих пор не заселенной загородки выходят незнакомые люди в голубых фуражках с красным околышем. А за ними с полными ужаса глазами Ильза Михайловна: «Девочка моя! Боже, что будет, моя девочка!»

– Гражданка Тенишева? – повторяет старший из этих синефуражечников. – Вы арестованы!

Комнату обыскали и опечатали еще до моего прихода. В стопке отложенного для конфискации имущества глазами ищу рукопись N.N. – мало ли что могут теперь пришить даже искусствоведческой рукописи, если захотят. Но страниц с почерком моего любимого не видно. Среди предназначенных для конфискации вещей отпечатанный мною текст «макизовской» брошюры доктора Дрекслера «Предохранительные средства в современном браке. Издание одиннадцатое, дополненное». Пока в октябре печатала первую часть, до корней волос краснела, в декабре, по ходу печатания второй части, уже и для себя кое-что усвоить старалась. В этой же стопке текст брошюры Левенфельда «Гипноз и его техника». Не выпустит «Макиз» к сроку свои книжки, ох не выпустит!

Теперь роются в моей сумочке. После кошелька и ключа достают камею. Сейчас конфискуют. И припишут мне ограбление Патриаршей ризницы в 1918-м, о котором в свой первый приход в наш дом рассказывал N.N!

Ах, вот откуда я помню про ризницу, которую Хмырь «в восемнадцатом» брал, если, конечно, сам Хмырь мне не приснился. Но не приснились же мне эти валенки, которые теперь на моих ногах. В восемнадцатом мне было девять лет, может, хоть это остановит следователей. Но укрывательство краденого вполне приписать могут.

– Я сама хотела отнести, сдать… Историческая ценно… – начинаю лепетать, с трудом разжимая растрескавшиеся губы, но синефуражечник разочарованно машет рукой.

– Камень. – И откладывает в сторону.

Чувствую, что у меня опускаются плечи. Можно выдохнуть.

– Ильза Михайловна, возьмите вашу брошку, – выделяю голосом слово «вашу». – Спасибо, что дали поносить.

Все понявшая И.М. быстро прячет бесценную камею в карман. Пролетарский поэт Мефодьев Иван стоит на пороге своей комнаты – недавнего обиталища Елены Францевны – и протягивает мне узелок, связанный из застиранной наволочки.

– Эт что? – интересуется синефуражечник.

– Все как положено, – бодро рапортует поэт. – Ложка, сахар кусками, полотенце, папиросы.

– Я же не курю.

– Пригодится! – настаивает отчего-то хорошо знающий, что же надо брать с собой в тюрьму, пролетарский поэт. – Ах, кружку забыл, кружку!

Сунув наволочку мне в руки, Мефодьев Иван бежит на кухню, но синефуражечник нетерпеливо подталкивает меня к выходу.

– Пошла, пошла. И так прождали вас, гражданочка Тенишова, – отчего-то делая ударение на не существующий в моей фамилии звук «о», говорит чекист. – Того и гляди, воронок на таком морозе не заведется. Пешком вас тогда, что ль, вести!

– Смотря куда, – говорю скорее себе, чем арестовавшим меня чекистам. – Если на Лубянку, то близко.

– Ирочка, девочка, доченька! Я всех знакомых Модеста Карловича, всех до одного найду, из-под земли достану, Николаю Николаевичу позвоню, но…

– Не надо! Николаю Николаевичу ни в коем случае! – кричу уже с лестницы, поздно сообразив, что Николай Николаевич это мой N.N.

– Отвечай только на вопросы! Только на вопросы! – свешивается через перила нашего лестничного пролета выбежавший вслед за Ильзой Михайловной пролетарский поэт Мефодьев Иван. В руках его кружка, которую он мне так и не успел передать. Откуда он все и про узелок с тем «что положено» знает, и про то, как надо отвечать?

Синефуражечник за моей спиной захлопывает дверь с вывешенными на ней «Правилами социалистического общежития». И только угодливая морда управдома Патрикеева маячит на фоне его собственного творчества.

– Помещение жилплощади, занимаемой гражданкой Тенишовой, – снова путает ударение синефуражечник, – опечатано! За сохранность печати отвечаете лично!

Управдом расплывается в угодливой улыбке. Интересно, что за пункт появится завтра в его бесконечных «Правилах»? «При аресте признаваться сразу во всех грехах, дабы опечатанная жилплощадь долго не пустовала». Наверное, так. Жаль, отнести этот перл для публикации в «30 днях» уже не доведется…

Около дома ждет черная машина, похожая на ящик с двумя оконцами впереди и сзади. Внутри «ящика» двое мужчин и старуха. Неужели они мерзли здесь все время, пока меня ждали и в комнате шел обыск? Теперь нас всех вместе кого-то нового ждать повезут – места на лавочках еще не все заняты?

Грузовик спускается вниз по Звонарскому, но на Неглинке поворачивает не налево, а направо. Значит, не на соседнюю Лубянку везут. А куда? И за что? За камею, что не сдала государству?

Но про истинную ценность камеи знают только трое – я, Ильза Михайловна и Он. Неужели N.N. мог выдать? Нет, конечно, нет! Он не мог. Иначе этот синефуражечник не назвал бы драгоценную камею «камнем», знал бы хотя бы, как выглядит вещдок из ограбленной Патриаршей ризницы.

За что еще меня могли арестовать? Что у бандитов гостила – так я и сама наверняка не знаю, гостила или причудилось. Мало ли откуда на ногах вместо тонких ботиков могли взяться валенки.

За смерть Клавки и Кондрата? Приходивший неделю назад следователь Потапов сказал, что друг друга они зарезать не могли. Что-то там по их следовательским изысканиям не сходится. Один из двух супругов другого зарезать мог, но у другого тогда бы не хватило сил и времени зарезать первого. Значит, кто-то помог…

Что еще криминального случалось в последнее время? Погибшая партактивистка? Отчего партийная калмычка на глазах у четырехлетнего сына бросилась вниз? От несчастной любви? От разочарования ли в деле строительства коммунизма? Или тоже кто-то помог?

А Елена Францевна? Здоровая и веселая, хоть и не молодая, но вполне бодрая величественная дама, утром пославшая меня за угощением, «чтобы устроить Ильзушке в рождение пир», – и задыхающаяся старуха с выпученными глазами несколькими часами позднее. Сама ли умерла бывшая хозяйка особняка, или в нашем доме происходят какие-то жуткие убийства? И подозревают в этом меня? Но почему меня? Мне зачем соседей убивать, если это убийства?

А может, вспомнили, что месяц назад в Крапивенском я была свидетельницей смерти той женщины, что была любовницей моего… моего любовника.

Боже! А если…

Нет, не может быть!

Но если…

Если это Он… Если это все Он… И подстроил, чтобы меня арестовали, чтобы забрать себе бесценную камею? Если лишь ради этого ко мне пришел и в постель со мной ложился? А потом шел и ложился в постель с женой…

О боже! Нет, нет… Еще раз нет…

Грузовик выехал на Большую Дмитровку, потом на Малую, пробуксовывая на выпавшем за день и плохо убранном снеге. Дворники явно отказывались не принимать Новый год за праздник и улицы не почистили, так что редкие автобусы, грузовики и обгоняющий нас «фордик» такси ехали медленнее, чем летящие по снежку возки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: