Для его, Нарбута, могилы не найдется места на этой страдающей земле. Его могилой станет ледяное Охотское море, в которое выведут баржу с погруженными на нее инвалидами, среди которых окажется и безрукий колченогий Нарбут. Баржу отгонят подальше от берега и взорвут, чтобы расчистить в переполненном лагере место для новых заключенных. И год это будет тысяча девятьсот тридцать восьмой…
Но это будет потом. А пока уволенный, но вполне целый и здоровый, разве что до нитки промокший человек сидит на скамейке Петровского бульвара, завороженно глядит на такую же промокшую кошку. И силится понять, где в его жизни та развилка судеб, по которой он когда-то пошел не туда?
Он еще может успеть отыскать в дальней дороге собственной памяти неправильно выбранную развилку. Ведь на дворе еще только тысяча девятьсот двадцать девятый. Или «уже» тысяча девятьсот двадцать девятый?..
25. «…а жизнь – все глуше, все короче»
(Ирина. Июнь 1929 года. Москва)
Домой добежала, окончательно продрогнув. Записки от Него нет. Значит, еще не приходил. Обязательно придет. Не может не прийти.
Оставила не запертой дверь – чтобы не тревожить бесчисленных новых соседей, из которых вселившийся в начале декабря пролетарский поэт Мефодьев Иван после моего завтрашнего отъезда останется в этой квартире самым старым жильцом. Завтра я уеду, и в этой узкой буфетной со шкафом-кораблем, который отсюда и не вынести, разве что по частям распились, поселятся новые люди. И в этой квартире не останется уже никого, кто помнит этот дом, каким он был при своей хозяйке, Елене Францевне Габю.
Не допив наспех согретый чай, все еще дрожа, забираюсь под одеяло – согреться, скорее согреться! Улыбаюсь, вспомнив, как зимой, вернувшись с Лубянки, я так же оставила неприкрытой дверь – ждала убийцу и безумно боялась, что этот убийца Он.
Теперь не боюсь. Теперь знаю, что придет не убийца, а Он. Он обязательно придет. Он придет. Придет…
За окном уже не ливень, а буря. С громом и молнией, свет которой отражается в окнах Сандуновских бань, как недавно еще в них отражался спокойный закат. За толстыми каменными стенами этого дома не жарко даже летом. Пригревшись под оставшимся от дореволюционного наследства Ильзы Михайловны пуховым одеялом, проваливаюсь в тепло. И в сон…
Просыпаюсь я оттого, что чувствую в комнате движение, и все существо мое заливает восторженная сияющая и горячая радость – он пришел!
Приоткрыв глаза, вижу темнеющий в прорези горящего отражением молний окна контур фигуры… Фигуры с хорошо обозначенными линиями, которых у того, кого я жду, нет и быть не может – кудри, шляпка, грудь… И аромат духов. Терпкий аромат, который я не могла незапомнить – аромат смерти.
Та, вместе с которой вошел этот аромат, хочет убить меня?
Убить… меня…
Почему?
Некогда всего насмотревшийся на судебных процессах Модест Карлович говорил, что для убийства есть только три причины – деньги, власть и любовь.
Денег у меня нет. Даже двенадцать рублей платы за комнату в Капитоновке мне еще зарабатывать и зарабатывать…
Власть… Смешно даже. Какая может быть власть у отчисленной, «вычищенной», чудом отпущенной с Лубянки, лишенной избирательных прав и выселенной из Москвы бывшей княжны?!
Из всех перечисленных Модестом Карловичем способных привести к убийству причин, у меня есть только одна – любовь…
Женская фигура продвигается от двери к столу. Роется в сумочке, что-то вынимает, разворачивает, склоняется над столом, на котором осталась недопитая мною чашка чая.
Странная непрошеная гостья аккуратно и спокойно сыплет что-то в чай. Несуетливо сыплет. И уверенно. Так несуетливо и уверенно, как может выказывать собственное величие, миловать и карать лишь единственная известная мне дама.
Новая вспышка молний озаряет лицо пришедшей.
– Вы так и подруге своей яд сыпали в чай, когда о ее любовной связи с вашим мужем узнали?
Женщина оборачивается.
Конечно же, это Ляля. С новой прической, в бежевой шляпке с небольшой вуалеткой, подчеркивающей яркость накрашенных лучшей помадой губ, в такого же бежевого тона перчатках, в которых застыл развернутый листок с не досыпанным в чай белым порошком.
Она даже не напугана. Она спокойна и зла. На хорошо прорисованном лице ничего, кроме пренебрежения. И уверенности:
– Не докажешь!
– Могла бы доказать. Позвать соседей, чтобы задержали вас, позвонить в угрозыск Потапову. Через несколько минут он будет здесь, возьмет на анализ чай, и ваш порошок, и крупинки порошка с ваших перчаток. И все – вы на Соловках или на Беломорканале.
Лялино лицо дрожит. Не от страха – от злости.
– Ты ничего не докажешь. И Николаша…
Как глупо она называет Его – Николаша!
– …Николаша никогда не будет твоим. Он тебе не поверит! Тебе никто не поверит. Лишенка!
Поворачивается и выходит из комнаты прочь.
Ляля уходит, а я сижу, замерев. Сижу, и не шевелюсь.
Я ничего не докажу.
Он никогда не будет моим.
Я вызову Потапова. Лялю упекут в тюрьму, а Он будет носить ей передачи. И поедет за ней на Беломорканал или на Соловки.
Я никогда не смогу избавиться от Ляли.
Я никогда не смогу избавиться от Ляли, потому что Он никогда не сможет избавиться от Ляли в себе.
Никогда…
26. Дневник для ее внучки…
«Взяла меня за руку.
– Идем!
– Куда? – не поняла я.
– Куда не идти нельзя.
Она сидит на краю моей кровати. Белокурая. Обнаженная. Защищенная своей обнаженностью. В тысячу раз более защищенная, чем я в своей скорлупе условностей и догм. Вся прозрачная – не насквозь, а вглубь.
Она становится мною. Я ею. Мы оказываемся одной, распавшейся на две половинки жизнью. Я не знала ее при жизни. Но жить, по-настоящему жить начала после того, как ее не стало.
Я стала ею? Или это она стала мной? И вернулась в эту жизнь, растворившись во мне, чтобы отомстить той, которая ее спалила. И чтобы дочувствовать то, что при жизни дочувствовать не смогла.
Губами касается моего лба.
– Жар!
– Видно, я простыла под дождем, хоть, кажется, он совсем теплый.
– Жар! Это правильно, что жар. Иначе Туда не войти.
– Куда не войти? -не понимаю я снова. Или все-таки понимаю, но прячусь за вопросами, боясь той грани, которую теперь мне предстоит переступить. Кто знает, возвращаются ли Оттуда?
Она проводит своей белой рукой по моим темным волосам: я и ты – кто чей негатив? Дотрагивается до моей груди, быстро и спокойно расстегивает пуговицы на моей рубашке.
Сижу не шевелясь, даже не пугаясь двусмысленности того, что она творит со мной: одна женщина, пусть призрак, но все же женщина, раздевает другую. Только ощущаю, как жар, пойманный ее губами в уголке моего лба, нарастает. И разливается по телу, превращая все мое существо в обреченное двуединство: в оружие и воина, которому этим оружием воспользоваться еще предстоит.
– Боишься?
– Нет.
И вправду не боюсь. Знаю, что не одна. Что нашла в этой бездне свое отражение, слившись с которым я становлюсь сильной, очень сильной – не обыграть.
Она уже ведет меня по узкому, стремительно взбирающемуся ввысь колодцу, винтовому вращению, затягивающему и засасывающему столь стремительно, что, кажется, хода назад нет. И чувствую, как с каждым шагом в меня вливается дикая сила отчаянного сражения. Сражения, обреченного на успех.
– Готова? – одними губами спрашивает она.
Еще не знаю, к чему должна быть готова, но так же, одними губами, отвечаю:
– Да.
Теперь в этой новой силе, как в защитной броне, я готова ко всему. И непобедима. Мое отчаяние, умноженное на мою ненависть и любовь, способно пробивать пространства и времена.
Куда мы идем? Кого победить? Кого убивать?
– Ее!
– Нет! Невозможно, нельзя…
– Иначе нельзя… Она – зло. Зло. Зло. Ведьма!