– Знаю-знаю! Станешь Ильзушке подарок подыскивать! Сорок два, эх, где мои сорок два! В девяносто первом году. Еще все вместе. Все здесь, в Москве, и Виктор еще не уехал! И все живы! И Морис, и Леон, и Софи. Все живы! Спросишь, зачем доживать до времени, когда не останется никого вокруг? А мне жить хочется! Это смешно, что все потерявшей старухе жить хочется?

Е.Ф., как обычно, задавала вопрос и, не дожидаясь ответа, продолжала:

– Можешь из денег, что за часы дадут, взять Ильзушке на подарок. Отдашь, когда сможешь. Из своих машинописных отдашь… Что за дурной тон, молодая девица должна портить осанку и зрение за какой-то ужасной стучащей каракатицей! В мое время печатали мужчины!

Я хотела возразить, что отдавать долг мне будет решительно не из чего, но благоразумно промолчала. С Е.Ф. спорить бесполезно. Решила не трогать старухиных денег. Не трогать, и все. И была в своем решении тверда, пока, сдав часы, не взглянула на прилавок комиссионного.

На прилавке, между золоченым подстаканником и статуэткой мейсенского фарфора лежала камея. Дивная. Светящаяся нездешней красой и таинственностью камея.

Даже у меня, не большой любительницы камей, от волнения пересохли губы. А уж И.М. не оценить подобный дар не сможет, она всегда камеи любила. Из той же Италии мамочка везла подруге тончайшие каменные кружева. Не античные, конечно, все больше новые, но И.М. умела носить их, как никто другой. Она и теперь иногда надевала камейные подвески и броши, превращая даже простенькие кофточки в королевский наряд. Так горделиво умела носить камеи разве что Мария Павловна Абамелек-Лазарева, но ее умение случалось во Флоренции. В другом мире. В другой жизни…

«28 руб. 43 коп.» значилось на сером ценнике рядом с двумя божественными профилями – мужским и женским. Двадцать восемь рублей это больше, чем можно будет получить, обменяв в следующем месяце на рубли десять долларов из абамелековских денег.

Увидев недоступную для меня цену, я пошла к выходу из магазина, но что-то будто удерживало меня за полу пальто, не давало уйти.

Вернулась. Поглядела, старательно внушая себе, что не могу позволить купить сейчас эту камею, что такой подарок даже любимой, оставшейся для меня единственно родной Ильзы Михайловны мне не по средствам!

Снова ушла. Но, не пройдя и квартала по Большой Дмитровке, развернулась. И побежала. Со всех ног побежала обратно. Поняла, почувствовала – оставить камею с двумя точеными профилями на этом прилавке меж толстых золоченых подстаканников, ситечек и фарфоровых балерин невозможно. Нельзя!

Вернувшись в комиссионный, быстро протиснулась к кассе и уже с чеком подбежала к прилавку.

Камеи на прилавке не оказалось. Я почти испугалась, что камею купили, но тотчас заметила ее в руках у белокурой женщины в беличьей шубе. Продавец потянулся забрать товар у белокурой и обменять на мой чек, но женщина не хотела выпускать камею из рук. Вышел скандал.

– Товар у меня в руках, я смотрю, значит, моя камея! Покупаю! – настаивала белокурая.

Я доказывала, что уже пробила чек, значит, камея моя, а смотрела «товар» я много раньше белокурой, и призывала в свидетели продавца. Продавцу что селедка, что камеи – все едино.

– Чек, таксказть, официальный документец! Товар, сталбыть, оплачен, и, сталбыть, товарчик принадлежит уже этой гражданке, – упирался пальцем в меня продавец. – Хотя, таксказть, предупреждать надобно, чтоб для вас товар отложили. На час откладываем, более не положено…

Не переставая через слово вставлять «сталбыть» и «таксказть», продавец вытащил камею из рук упиравшейся женщины и сунул мне в руки.

Белокурая в беличьей шубке истошно закричала на весь комиссионный:

– Нынче жизнь моя решается! Судьба решается! И камея эта чашу весов склонит!

Еще несколько слов о судьбе, и я, сочтя все происходящее знаком той самой судьбы, что покупать дорогие вещи мне не по карману, уступила бы камею белокурой. Как вдруг женщина обернулась и, заметив сквозь запотевшее стекло витрины чей-то расплывчатый силуэт, вздрогнула. Побледнела, стала цвета своих локонов. И выбежала из магазина.

– Жизнь решается!.. Судьба решается!.. – передразнил продавец. – Как вам, дамочкам, таксказть, после этого верить?! Бросила «жизнь» – и бежать. А вам, гражданочка, сталбыть завернуть или возьмете так?

Представить теплоту этого многослойного сардоникса в грубости серой оберточной бумаги, в которую нынче в магазинах заворачивают все, от сахарного песка и коровьего масла до золотых часов и бриллиантовых серег, было решительно невозможно.

– Возьму так!

Это было утром. А вечером, уже после происшествия в Крапивенском, я забрала из «Макиза» свой, по счастью, не потерянный заказ (деньги Е.Ф. можно будет к концу недели вернуть!), забежала «по дружбе» с пакетом на Страстной бульвар в «Огонек» и, конечно же, не застала около Страстного монастыря не дождавшегося меня Федорцева.

Выстуженными бульварами пошла в обратном направлении домой, в свой Звонарский переулок, и только тогда в голове стала проясняться напугавшая меня картина. Странное ощущение тревоги, появившееся после поспешного побега белокурой женщины из комиссионного магазина, не желало исчезать. Напротив, оно усиливалось.

Когда утром я вышла из того комиссионного, то сразу огляделась по сторонам – что так напугало белокурую? Ничего особенного. Лишь поспешно удаляющаяся вниз по Большой Дмитровке женская фигура в излишне легком для начавшихся ноябрьских морозов котиковом манто. И оставшийся шлейфом в морозном воздухе запах духов… Незнакомых духов…

Конечно!!! Конечно, тот же запах, что несколькими часами позже почудился мне на углу Крапивенского, когда мелькнула тень, отделившаяся от угла церкви Сергия в Крапивниках и скрывшаяся в подъезде соседнего дома. Это была женская фигура… В котиковом манто… Конечно же, в котиковом манто! И тот же запах…

И раньше…

Еще раньше…

На женщине, лежавшей на снегу в полутемном Крапивенском, была кокетливая зеленая шляпка с широкими полями, закрывавшими волосы и лицо. Когда я вернулась за удостоверением, забытым у участкового милиционера, и увидела, что шляпка упала с головы несчастной и ее белокурые волосы рассыпались, я узнала ту женщину, которая утром в комиссионном столь страстно просила уступить ей камею.

«Жизнь решается. Камея чашу весов склонит…» Неужто склонила?

Уж лучше б я отдала эту камею! Если у белокурой женщины и вправду решалась жизнь? И решилась… Так страшно решилась… Мистика…

Мистикой я никогда не увлекалась, побаивалась, наверное. Иногда вечерами, если мне не надо было стучать по клавишам в своей каморке, а можно было пить чай в соседней комнате, И.М., раскладывая свои бесконечные пасьянсы, рассказывала долгие истории. Одна из историй была о столоверчении, каким увлекались в 1911 году, и о том, с каким сладким ужасом читали они с мамочкой брюсовского «Огненного ангела», и о прочих мистических случаях, которыми, по ее рассказам, был полон тот предвоенный Петербург.

Мистика казалась мне чем-то старорежимным, как коробочка с бальными перчатками, хранившаяся в верхнем ящике Ильзиного комода, или камея на ее домашней кофточке. Само слово «мистика», как и прочие загадочные слова – «акмеизм», «символизм», «мирискусники», было решительно вычеркнуто из нынешнего этапа борьбы за индустриализацию и построение нового общества. Но совпадение было странное.

Дважды встреченная за день женщина – живая утром и безжизненная вечером. Дважды мелькнувшая тень. Терпкий запах незнакомых духов. И сбежавшие свидетели – толстая тетка в малиновых панталонах и интеллигентного вида пожилой мужчина в котелке.

Погоди, погоди… Мужчина сначала стоял спокойно, разве что поглядывал на часы, торопился, наверное. Потом отчего-то вздрогнул и стал пятиться из круга собравшихся зевак.

Может, он испугался потому, что узнал белокурую, как несколькими минутами позже, узнав ее, испугалась я сама?

Тогда все случившееся выглядит еще более странно – в большой, такой несравнимо большой Москве из трех свидетелей, случайно обнаруживших потерявшую сознание или умершую на снегу женщину, двое встречали ее прежде. Что это, как не мистика? И почему вся эта история так настораживает меня? Что-то страшит, но что именно, я пока никак не могу ни припомнить, ни понять…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: