По свидетельству Дашковой, особенно интересно было слушать рассказы Лёвы у вечернего костра. Фантазия, как– то особенно правдиво выдававшаяся им за быль, была необыкновенно привлекательной и временами таинственной. Однако по душе Лёве были не многолюдные сборища, а узкий круг собеседников — два, три, максимум четыре человека. Он очень отличался от своих молодых коллег широкой осведомленностью по многим вопросам, особенно в области литературы, выделялся также и воспитанием, хотя внешне выглядел простаком. Случались и споры, но быстро оценив уровень знаний собеседника, если они оказывались «на равных», что бывало редко, Лёва горячо и даже в резких тонах отстаивал свое мнение, в других же случаях бывал корректен со спорящим и необидно снисходителен.

После экспедиции, когда Лев попеременно жил то в Москве, то в Ленинграде, он написал Ане Дашковой не­сколько писем. Их содержание лучше всего раскрывает истинный характер их отношений: «Анжелика — солнце очей моих. Мне страшно интересно, живы ли Вы, не истребили ли Вас басмачи или малярия. Напишите мне. Я ходил к Вам, но Вы были еще в пути. Счастливая! А моя дорога проходила по крымским сопкам, которые похожи на бородавки, и на которых скучно, как на уроке политграмоты. Сейчас я процветаю в столице и занимаюсь литературой, т. е. перевожу стихи с подстрочников национальных поэтов. По правду говоря, поэты эти о поэзии и представления не имеют, и я скольжу между Сциллой и Харибдой, то страшась отдалиться от оригинала, то ужасаясь безграмотности гениев Азии.

Надеюсь, что Вы мне напишете, и тогда, я, будучи уверен, что Вы живы, посвящу Вам наименее плохой перевод. Вы мне также напишите, если захотите меня увидеть. Весну я встречаю в Летнем Саду.

Адрес. Москва Нащокинский пер. № 5 кв. 26. Мандельштам. Для Л. Н. Г. По этой одной фамилии можете себе представить, сколь счастлив я, находясь в самой гуще "порядочной" литературы, но получив Ваше письмо, я буду счастлив еще больше и поспешу обратно, дабы поцеловать Ваши ручки. Leon.

P. S. Не вышли ли Вы замуж? L».

В следующем письме Гумилёв еще более откровенен: он выражает надежду на скорое свидание, а в стихотворной форме еще и на то, «чтоб без конца целовать читающий рот» своей подруги…

* * *

Экспедиции в жизни Гумилёва следовали одна за другой. Об одной из них ученый впоследствии рассказывал не без юмора журналисту: «По возвращении в Ленинград <…> меня устроили в экспедицию в Таджикистан. Но дело в том, что мой новый начальник экспедиции — очень жесткий латыш — занимался гельминтологией, т. е. из животов лягушек извлекал глистов. Мне это мало нравилось, это было не в моем вкусе, а самое главное — я провинился тем, что, ловя лягушек (это была моя обязанность), я пощадил жабу, которая произвела на меня исключительно хорошее впечатление, и не принес ее на растерзание. За это был выгнан из экспедиции, но устроился там малярийным разведчиком и целых 11 месяцев жил в Таджикистане, изучая таджикский язык. Научился я говорить там довольно бодро, бегло, это мне принесло потом большую пользу. После этого, отработав зиму опять-таки в Геологоразведочном институте, я по сокращению штатов был уволен и перешел в Институт геологии на Четвертичную комиссию с темой уже мне более близкой — археологической».

Вот тогда и представилась возможность поучаствовать в раскопках палеолитической стоянки первобытного человека в Крыму. Труд рутинный, неквалифицированный чисто механический: задача — в ледяной воде отмывать кости и кремневые орудия, добытые в крымских пещерах. Как выразился впоследствии сам Л. Н. Гумилёв, — «работа по существу, посудомойки». Потом Гумилёв принял участие в Саркельской и Манычской археологических экспедициях выдающегося ученого Михаила Илларионовича Артамонова (1898—1972), занимавшегося в то время историей Хазарского каганата. Причем поехал, как принято выражаться, «за свой счет»: в штатное расписание его не включили, и пришлось наниматься в разнорабочие уже на месте. Участие в археологических экспедициях приносило в первую очередь моральное и интеллектуальное удовлетворение. Одновременно юноша получал и некоторую материальную самостоятельность. Заработанные деньги (пусть небольшие!) позволяли жить вполне независимо от матери и отчима.

Он часто бывал в Москве. Здесь (как, впрочем, и в других местах) у него постоянно появлялись подруги. Среди них и будущий литературовед Эмма Герштейн (1903—2002). С ней Лев познакомился через Мандельштамов, и дружба эта вскоре переросла в интимную связь. Неровная и под конец односторонняя любовь продолжалась много лет. На протяжении долгого лагерного срока Эмма Герштейн оставалась постоянной корреспонденткой Льва Гумилёва, очень надеялась после его освобождения стать его женой, но этого не произошло, поскольку, судя по всему, Лев Николаевич не видел в своей, в общем-то верной подруге того человека, с которым мог бы связать свою судьбу на всю оставшуюся жизнь. На склоне лег (а прожила она без малого сто лет) Эмма написала и опубликовала очень подробные, весьма откровенные и исключительно субъективные воспоминания, где в каждой строчке чувствуется затаенная обида и на Льва Николаевича, и на не сложившуюся собственную личную жизнь.

Мемуары так и называются — «Лишняя любовь». Тем не менее здесь приводятся факты, о которых можно узнать только из записок Эммы Герштейн (другие источники отсутствуют, к тому же к воспоминаниям приложены подлинные письма Гумилёва, которые конечно же каждый вправе понимать и трактовать по-своему). На протяжении многих лет и в самые трудные годы жизни мемуаристка оставалась также доверенным лицом и другом Анны Андреевны Ахматовой и, кроме того, Осипа и Надежды Мандельштам. Им, кстати, и посвящена большая часть ее воспоминаний. На квартире Мандельштамов, где Лев Гумилёв по обыкновению останавливался во время приездов в Москву, и произошло его сближение с Эммой. Но она и раньше слышала о молодом ученом:

« <…> Еще одной новостью в быте Мандельштамов были свежие рассказы Нади об Ахматовой и ее сыне, о том, как они сидят рядышком, как "два голубка". <…> У Нади уже был готовый рассказ о Лёве: он сосредоточен на проблемах древней русской истории, знает предмет, как ученый, круг его интересов восходит, по-видимому, к Хомякову, девочками совершенно не интересуется. Обожает мать». (Вообще-то утверждение относительно того, что импозантный юноша равнодушен к женскому полу, являлось приятным заблуждением.) Позже подруга скажет жестоко, но верно: «<…> Я была потрясена зрелищем его жизни, в которой ему не было предусмотрено на земле никакого места». И еще: «<…> Вспоминала о благородстве, с каким Лёва нес убожество своей жизни заживо погребенного… Он ушел от меня только утром. А в сердце у меня на многие годы осталась память о вырвавшихся у него, как сокровенный вздох, словах "мой папа"… <…> Я любила его. <…> Я любила его мысль, вы­сказываемую всегда с изящным и своеобразным лаконизмом, унаследованным от матери, его мужественную, как у отца, поэтическую взволнованность, благородство, с каким он нес свое тяжкое бремя, сравнимое с исторической судьбой преследуемых малолетних претендентов на престол. Я жалела его и про себя называла почему-то по-французски victime ("жертва") <…>».

Интимная связь молодых людей продолжалась не менее четырех лет. Гумилёв посвятил своей подруге несколько стихотворений, и первым среди них было:

Земля бедна, но тем богаче память,
Ей не страшны ни версты, ни года.
Мы древними клянемся именами,
А сами днесь от темного стыда
В глаза смотреть не смеем женам нашим,
Униженный и лицемерный взор
Мы дарим чашам, пьяным винным чашам,
И топим в них и зависть и позор.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: