– Другой бы женщине не отдала, – призналась Антонина Максимовна и заплакала.
И пока Кологородская составляла акт на большом официальном бланке с гербом, старушка глядела на письмо и тихо плакала, как над умершим человеком. Она безразлично подписала бумагу, вытерла опавшие от времени щеки и бессмысленно попросила:
– Не потеряйте, ему цены нет.
– А сколько приблизительно?
– Я имела в виду историческую ценность.
– Антонина Максимовна, можно зайти завтра?
– Приходите, приходите. Чайку попьем.
– Расскажу, в какой газете будет информация о вашем поступке и где письмо будет выставлено. А вы расскажете про свою поэтическую любовь…
Старушка бессильно махнула желтой рукой. Кологородская опять чмокнула ее в остуженную слезами щеку и пошла к лифту.
Антонина Максимовна закрыла дверь. На трюмо лежала блеклая шляпа с обескровленными вишенками. Шляпа была моложе письма лет на сто, но ей казалось, что они ровесники и она ее носила, когда Поэт написал женщине это письмо. Но теперь письма нет. Для чего же хранить шляпу?
Она прошла в комнату, уж и не очень касаясь пола, – как по воздуху. На столе лежал дарственный акт. Антонина Максимовна взяла этот лист, который был теперь вместо письма.
Под гербом краснело огромное слово "Грамота". А дальше сообщалось, что за примерное поведение и отличную успеваемость этой грамотой награждается ученик сто первой школы Вася Семикозов.
Я шел по улице, и вечернее солнце, ударившее в спину, положило мою тень на асфальт. Странно. Черная, плотная и четкая тень… Значит, мое тело загораживает свет? Значит, оно есть, мое тело? Значит, я живу?
Что я хотела делать в жизни? Как говорят школьники: кем быть? Вы сейчас улыбнетесь, но исповедь есть исповедь. Я хотела стать богом. Нет-нет, не женщиной-богиней, этакой красоткой для всеобщего обозрения, а богом – всесильным, мудрым и незаменимым. Думаете, это невозможно? Быть умнее всех. Понимать то, чего другие не понимают. Предвидеть, чего и футурологам невдомек. Помнить то, что все давно позабыли. Делать, что у других не получается. Думаете, невозможно? Стать таким человеком, к которому приходили бы люди, напрасно обойдя все инстанции. Стать такой, чтобы твой адрес узнавали в других городах. Председатель исполкома в просьбе отказал, а Калязина ее удовлетворила – вот каким человеком стать. Думаете, невозможно? Так вот, я им стала.
В институтскую столовую Лида теперь не ходила.
Сторонясь людей, она выскользнула на улицу и неуверенно зашла в кафе. Взяла, что попалось на глаза. Котлету и стакан желтого сока. Котлета из мяса… Разве? Но ведь это не мясо – это труп животного. Сок… Это не сок это кровь растений.
Она бросила вилку и побрела в сквер. Ее остановил городской стожок, накошенный в газоне и придавленный бревном. Боже… Это не бревно – это туловище дерева. На нем не смола – на нем слезы сосны. И это не стожок – это тельца цветов…
– Не стог, а кочка.
Лида отпрянула от знакомого голоса, которого быть здесь не должно.
– Вадим? Что вы тут делаете?
– Тсс! Я слежу вон за тем человеком…
Петельников скосил глаза на далекую скамейку, где благообразный пенсионер мирно кормил голубей.
– Что же он сделал? – удивилась Лида.
– Отравил свою жену.
– Да? За что?
– За измену.
Она шагнула назад, отстраняясь от инспектора и раздраженно краснея.
– Следите за мной, да?
– Слежу, – подтвердил инспектор, обдавая ее радостной улыбкой.
– На каком основании? – вспыхнула она.
– Такая у меня работа.
– Ваша работа следить за убийцами!
– А вы разве никого не убиваете? – вполголоса спросил Петельников, сминая улыбку твердеющими губами.
Лида вскинула голову. Светлые волосы неожиданно блеснули рыжим и упорным огнем. В серых глазах пробежала диковатая зелень. Но все пропало под набежавшим страхом, когда другие ее мысли заслонила последняя: неужели она убивает?
– Он вас послал?
– Вы не знаете своего мужа, – усмехнулся инспектор.
– Нет, знаю, – звонко и глупо возразила она.
– По-моему, теперь вы даже не подозреваете о его неприятностях.
Лида знала эти неприятности, но у нее начало все цепенеть и отваливаться от холодеющей мысли, что появились другие беды, новые, в которых виновата уже она.
– Любой свидетель может умереть, – сказала Лида, не догадываясь, что она не Рябинина оправдывает, а оправдывается сама.
– Да разве дело в том, что умерла свидетельница? Рябинин ее не допросил.
– Почему?
– Пожалел больную женщину.
Казалось, что у нее перехватило дыхание. Она смотрела в суховатое, как вычерченное, лицо инспектора, не понимая наплывающей злости к этому человеку.
– Вы бы не пожалели, – бросила Лида и пошла, стараясь оторваться от инспектора. Но скрип песка под тяжелыми шагами настигал.
Она резко повернулась и встретила его нещадным вопросом:
– Что вы лезете не в свое дело?
– Вы мне льстите.
Она сердито оглядела его, не понимая этих слов.
– Люди только своими делами и занимаются, а я вот чужими.
– Вас не просят.
– Лида, я его высеку.
– Кого?
– Вы знаете кого.
– А я подам на вас в суд!
Странная и сладкая боль чуть не свела скулы, ушла на переносицу и докатилась до глаз. Лида испуганно села на скамейку, зная, что сейчас она может расплакаться. Петельников тихонько опустился рядом.
Сквер, отмежеванный от улицы заслоном кустарника, жил своей микрожизнью. Старушки, дети, голуби… Пахло цветами и нашинкованной травой, которую не скосили, а состригли маленькой тарахтящей машинкой.
– По-моему, есть четыре типа женщин, – сказал инспектор вроде бы самому себе.
Но Лида отозвалась – лишь бы спугнуть слезы:
– Да?
– Красавицы, в которых влюбляются.
– Да?
– Секс-девы, с которыми проводят время.
– Да?
– Семьянинки, которых берут в жены.
– Да?
– Общественницы, с которыми рядом трудятся.
– Сейчас вы скажете, к какому типу по этой пошлой классификации отношусь я.
– Раньше я думал, что вы относитесь к пятому типу.
– Ах, есть еще и пятый…
– Да, женщина-друг.
Она поднялась и заговорила, как захлестала словами:
– Ваша дурацкая классификация ничего не стоит. Истинная женщина обладает всеми пунктиками. А истинный мужчина не суется в чужие дела.
Инспектор тоже встал, заметно бледнея.
– Лида, чего бы я стоил, если бы не лез в дела своих друзей…
Думаю, что те, кто верит в неизменность человеческой души, сравнивает ее с технической революцией. Тогда кажется, что душа и за тысячу лет не изменилась. Но она меняется. На нее влияют вездесущая техника, лавина информации, новый образ жизни, рост городов, медленная гибель природы… Но есть в ней одно неизменное и будет всегда, пока душа держится в человеке, – это сочувствие и переживание. То сочувствие, которое мне все предлагают и которое я гордо отвергаю. То сочувствие, которого мне так не хватает.
Бог-то богом, но ведь не придешь и не скажешь, что ты бог. Нужна оболочка, то есть должность, социальное положение. Попробуйте провести такой опыт: пусть придет мужик от пивного ларька, плохонький, без степеней, и прочтет умнейший доклад – его слушать не будут. Пусть придет, допустим, кандидат из НИИ и наговорит кучу дури – его будут слушать, задавать вопросы и хлопать. Вот я и задумалась о социальной оболочке. Врач санэпидстанции – это не оболочка, это шелуха. Ни вару, ни товару. При проверке круг копченой колбасы в детском саду или рыбину в магазине презентуют. Не для бога это.
Лида не поняла, проснулась ли она или совсем не спала…