Демидова, как всегда, влетела в кабинет, словно ее сопровождало человек десять. Она отряхнула сигарету на свои туфли и сердито обрадовалась:
– Слава богу, щеки порозовели…
– Мария Федоровна, знаете английскую пословицу: съешь яблоко – и гони врача в шею?
Прокурор заглянул в кабинет, как в больничную палату. И вошел смело, успокоенный женскими улыбками.
– Юрий Артемьевич, в Англии есть закон: врач, который не ест яблок, наказывается тюремным заключением. Угощайтесь.
– Странный закон, – улыбнулся прокурор.
– Странный, – подтвердил Рябинин, улыбаясь.
И промелькнуло, исчезая…
…Какая прелесть быть с людьми в одном кабинете, в одном городе, на одном земном шаре… Всегда бы…
Женщины ушли. Юрий Артемьевич расслабленно опустился на стул:
– Миновали ваши беды?
Рябинин так и улыбался, душимый радостью. Интересно, на кого он сейчас похож? На Буратино, увидевшего цирк.
– Отчего они, Юрий Артемьевич, наши беды?
– Наверное, от плохих людей…
– От них ли?
– Ну, и от нас самих.
– Мы считаем, что наши неприятности от подлецов, от материальных недостатков, от погоды, от невкусного обеда… Юрий Артемьевич, а может быть все они от несовпадений? Одних лишь несовпадений взглядов, характеров, способностей и настроения?
– Надо подумать.
Прокурор легонько зацепил нос, высветлив лицо ватным благодушием. Он ждал хорошего дня. Синего неба и теплого солнца, которые теперь нежили город. Спокойной работы без невероятных происшествий, без руководящих визитов и без грозных жалоб. Воспрявшего следователя, который не знал, как избавиться от улыбки.
– Лучшее лекарство от всех бед, Сергей Георгиевич, творческая работа.
– А работающие творчески – счастливы?
– Творец всегда счастлив.
– Допустим, сотворил автомобиль… Мещанину, который его купил для престижа и спесиво ездит, себя показывает и кислород жжет. Творец счастлив?
– Вещи производят не только для мещан.
– Вещи, вещи… В этом есть что-то унизительное, Юрий Артемьевич. Всю жизнь насыщаться вещами самому и насыщать других.
– Работа на радость людям не может быть унизительной.
– Мне, вам, всем дадена жизнь. И мы ее тратим на изготовление вещей. Ведь это же страшно…
– Без материального производства человечество не проживет.
– Но материальное производство ведь только для того, чтобы существовать, чтобы выжить. И опять вечный вопрос – для чего выживать?
Впервые спорил он легко, как плыл по течению. Впервые спорил с прилипшей улыбкой, которая показалась бы надменной, не знай Беспалов ее истоков.
– Юрий Артемьевич, по-моему, вещизм – это детская болезнь человечества. Чем оно больше будет умнеть, тем меньше будет производить. Впрочем, как и сейчас… Богат вещами – беден духовно. И наоборот.
– И тогда, по-вашему, не будут работать?
– Почему же… Но эта работа будет для главного, для смысла жизни. Вот тогда работа сама станет смыслом жизни.
– Который вы не знаете?
– Который я не знаю.
Но иногда Рябинину казалось, что он его знает. Вернее, он к нему часто, может быть ежедневно, приближается, почти касаясь какой-то неосязаемой своей частицей… Только не разумом, поэтому не может схватить, упуская туда, откуда приходят к нам мысли и куда уходят. И заметил, что он ближе всего к познанию в свои тяжкие минуты. Вот и в прошедшие дни что-то мелькало, где-то подходило, когда-то прикасалось…
– Как там Калязина?
Рябинин, душимый радостью, восторженно смотрел на прокурора, который за все это время ни разу не спросил о деле. И вот только сейчас, после спора, заверенный улыбкой следователя…
Рябинин начал рассказывать, прислушиваясь к бушующей в нем радости. Ему казалось, что и Беспалов к ней прислушивается, – иначе бы не улыбался.
– Всего, Юрий Артемьевич, у нее четыре преступления…
– Потерпевшие опознают?
– Без сомнения.
Распахнутый портфель так и лежал на столе, источая запах окрепшего лета. Рябинин схватился за уголки и высыпал все яблоки на свои бумаги:
– Берите же! Знаете, в Англии есть обычай… Если врач не любит яблоки, то его вешают.
Все от несовпадений. Может быть вернее, от несовместимости. Откуда же она, эта несовместимость? Я думаю, в основе человеческой несовместимости лежит убеждение каждого, что все мы равны и подобны. Да, мы равны политически, экономически, биологически… Но у каждого свой характер. Каждый получил свое воспитание. Свой ум, свои способности, свой возраст и свой образ жизни. Поэтому психологически мы все разные. И поэтому, встретив человека, не нужно думать: "Вот такой же человек, как я". Лучше удивиться: "Вот здорово – у него тоже два глаза, две руки и в квартире тоже стоит телевизор". И тогда познавать этого человека, как прилетевшего инопланетянина, – с любопытством, добротой и надеждой на совместимость.
Возможно, под давлением своей же собственной энергии я бы из эпидемиолога превратилась в профессоршу, артистку или заведующую комиссионным магазином… Но подвернулся он. Что я говорю – подвернулся. Явился, он явился, как вылез из летающей тарелки. А я была молодая, красивая. Раскованная, рисковая. В джинсах, джерсях и замшах.
Еду как-то в автобусе. Стоит мужчина с книжечкой. Лицо закрыто очками, как забралом. Рубашка чистая, но стираная-перестираная. Костюм выглажен, но потерт, блестит на плечах серебряными погончиками. И что он, думаете, читает? Стихи. Хотела я ему сказать: "Чудак, чтобы носить новые костюмы, надо читать не стихи, а инструкции". Разумеется, это был не он, не тот. Это был антигерой. А тот явился, как из летающей тарелки. Я успела лишь обомлеть.
Микроскоп, набычившись, смотрел в стол. Лида шлепнула его по тубусу и отошла к окну, широкому и чистому, как июльское небо за ним.
В этом небе – видимо, на границе воздуха и пустоты – замедленно кружились какие-то светлые птицы. Вольготно, распластанно, сами по себе… Лида привстала на цыпочки, подавшись к ним на сантиметр. Она верила, что когда-то человек летал. Не на самолетах, а вот так, вольготно распластавшись. Может быть, когда еще и не был человеком… И бессознательно об этом помнит, и хочет взлететь, привставая на цыпочки и подаваясь к птицам на один сантиметр. Но особенно свое родство с птицами чувствуют дети, которые летают во сне и – кто знает? – может быть, потихоньку от взрослых летают и днем.
Кого-то впустила дверь. Острый запах одеколона, показалось, слегка затуманил стекло.
– Вам когда-нибудь хотелось летать? – негромко спросила Лида, так и не обернувшись.
– Я сразу поступил на геологический.
Может быть, чайки. Большие белые чайки, которым надоело море и захотелось в небо.
– Лидия Николаевна, ко мне приходил сумасшедший Гостинщиков…
– Зачем?
– Спасать вашу честь.
– Уже не нужно.
– Что вы имеете в виду?
– Все проходит, Марат Геннадиевич…
– Нельзя ли расшифровать?
Ах эти полутени, полутона, полунамеки… Он не понял? Тогда…
– Вы мне разонравились.
Она знала, как он стоит за ее спиной – руки вытянуты и прижаты к туловищу, подбородок почти лег на грудь. Набычившись, как ее микроскоп. Лида обернулась – он стоял набычившись, как её микроскоп.
– Почему?
Она ждала его улыбки, которая обратила бы в шутку этот немужской вопрос. Но Храмин не улыбался. Тогда…
– Потому что я не люблю карьеристов.
Теперь он улыбнулся. Это после оскорбления-то? Ах да, для него же это комплимент.
– Лидия Николаевна, вы пользуетесь забытыми понятиями. Истинный мужчина всегда честолюбив.
– Да? Но карьерист не может быть истинным мужчиной.
– Это почему же?
– Потому что жизнь ему представляется в виде служебной лестницы…
– Верно представляется.