В двенадцатом часу Печальница поднялась и потянулась к кормушке как ни в чем не бывало.

Год кончается.

Как будто прожили этот год как надо, не положили охулки на свою честь. Сдали государству молока, мяса, шерсти, зерна больше, чем требовалось по плану. Кормами запаслись: еще не по-богатому, не так, как запасались в довоенные урожайные годы, но все же скот будет сыт. И новый скотный двор, и два новых телятника, помимо профилактория, — не подвел Алмазов! — к первому января будут закончены полностью.

Доярки и телятницы подсчитывают, сколько премиальных набежало им за год. Многим набежало порядочно, по тысяче и больше. Лукьяныч и управляющие фермами составляют производственно-финансовый план на тысяча девятьсот сорок седьмой год. А в кузне стучит молот, взлетают к закоптелому потолку жаркие искры: хоть зима только что укрыла землю своим одеялом и пожелала спокойного сна — и долог будет этот сон, — но придет весна и снимет белое одеяло, и мы загодя готовим наши плуги и сеялки, чтобы на проснувшейся земле провести новые борозды и заложить в них новые семена.

Вечерком, дома, Лукьяныч играет в шахматы с председателем колхоза имени Чкалова.

Играет он плохо. Чкаловский председатель, научившийся шахматной игре только в армии, в Отечественную войну, играет еще хуже.

— Думайте, думайте! — говорит ему Лукьяныч. — Пока вы думаете, я с вашего разрешения газетку прочитаю.

Между двумя ходами председатель заговаривает о цели своего приезда.

— Мы к вам с просьбой, — говорит он. — Сделайте одолжение, помогите соответственно оформить годовой отчет.

— Конь так, между прочим, не ходит, — говорит Лукьяныч. — Конь ходит вот так, либо вот так… Не знаю, как я вам помогу. Своих дел хватает.

— Гонорар будет такой, какой сами назначите, — говорит председатель, прибирая коня на место.

— Мы с Пашенькой люди скромные, нам немного надо. Если бы я был заинтересованный, я бы в деньгах ходил с головы до ног.

— Скажите ваши условия, мы вам пойдем навстречу.

— Шах! — говорит Лукьяныч.

Председатель пробует улизнуть, но, зашахованный со всех сторон, вынужден сдаться.

— Сильный вы игрок! — говорит он, вытирая вспотевший лоб, и они с Лукьянычем садятся пить чай.

— Так как же? — спрашивает председатель за чаем. — Мы в этом году вышли в области на первое место. Обороты миллионные, на базаре наша продукция самая видная — нашему балансу особое будет внимание; в Москву, возможная вещь, пойдет наш баланс — так как же, Павел Лукьяныч?

— Да уж что поделаешь. Придется помочь, как дружественной державе.

— А в смысле гонорара?

— В смысле гонорара мне требуется бревно.

— Бревно?

— Челн новый думаю ладить к лету, старый больно плох.

— Есть такие бревна, сделайте ваше одолжение.

— Я знаю, что у вас есть такие бревна.

— Сделайте одолжение. Только какой же это гонорар при вашей квалификации. Не желаете ли, помимо того, медку, яблочек?

— Ну, можно медку, яблочек, то, се, — говорит Лукьяныч равнодушным голосом. — Пашеньке и Сереже побаловаться.

Каждому хочется представить годовой отчет в полном блеске. Когда отчет оформлен как конфетка, к хозяйству уважение и интерес. У чкаловской бухгалтерши, хоть девушка и старается, блеска еще нет. Блеск — он со стажем приходит. Каждый год перед первым января в районе на Лукьяныча великий спрос.

В кабинет к Коростелеву вошел Иконников, держа в руке листки отчета.

— Дмитрий Корнеевич, — сказал он суховато и с достоинством, — я прошу добавить к отчету небольшой комментарий.

— О чем это? — спросил Коростелев.

— Оговорить, что выкидыш у Мушки произошел в мое отсутствие. Если припомните, я был в это время в командировке. Рацион составлялся без меня. Я настоятельно прошу отметить это в особом примечании.

Коростелев посмотрел на него в упор.

— Кстати, — сказал он, — а как сейчас поживает Мушка?

Он знал наверняка, что не получит ответа: не был Иконников на скотном, не интересовался Мушкой, ничем вообще не интересовался, кроме собственного спокойствия.

Иконников слегка смутился, но выдержал взгляд Коростелева.

— В данный момент у меня нет сведений. К вечеру, пожалуйста, — могу представить.

Бумажку представишь. Обложишься бумажками и из них добудешь сведения. А как там на производстве живая жизнь идет — тебе начихать. О, терпеть не могу.

— Хорошо, — сказал Коростелев, — составьте примечание. Пусть отвечает Бекишев.

Иконников пожал плечами:

— Согласитесь сами, Дмитрий Корнеевич, — в данном случае было бы странно, если бы за Бекишева отвечал я.

В самом деле, это было бы странно. В самом деле, виноват Бекишев. И все равно, Бекишева уважаю, а тебя терпеть не могу — и уходи ты скорей с глаз моих.

Зима.

Снег летит за окошком.

К северу и югу, к востоку и западу — на тысячи километров кругом «Ясного берега» снег, снег.

Женщина, которую любил Алмазов, была умная. Начнет, бывало, Алмазов рассказывать ей про свои тяжелые думы в госпитале или станет жаловаться, что от работы отвык, нет, чувствует, прежней сноровки и мастерства, — она слушает тихо, смотрит серьезным, ласковым взглядом, потом положит на руку Алмазова свою теплую руку и скажет: «Ну, что разволновался? Жизнь человеческая не только из выпивки-закуски состоит; из всякой всячины, душа, жизнь состоит. В народе живем, с народом участь делим: что людям, то и нам».

Много она знала таких слов и умела сказать их вовремя и подать человеку душевную помощь. Алмазов дивился: откуда такое? Четыре класса окончила, на конвейере какую-то гайку накручивает, а ума палата!

И его тянуло все ей рассказать и обо всем узнать ее мысли.

Тося пристанет: расскажи, как ты жил эти годы; два года назад в этом месяце где был, что делал? Он начнет нехотя. Она сейчас же всплескивает руками и перебивает:

— Ох, да что ты! Ох, вот ужас! Надя, послушай, что папа рассказывает! Ох, и натерпелись же люди!

И окончательно пропадает охота рассказывать…

Та женщина поддерживала в доме чистоту и сама ходила чисто. А у Тоси никакого порядка: только бы мужа накормить и приодеть, а за собой не смотрит. Вся ее приборка — раз-два махнуть веником да набросить косо-криво чистую скатерть на стол. И девочек не приучает к работе: только приказывает — подай то, принеси это, а чтобы научить их самостоятельно что-нибудь сделать, этого нет.

Наде было уже двенадцать лет, Кате девять.

До войны они были маленькие, занятные. Щебетали, как воробушки, Алмазов слушал их щебет и улыбался. Он сделал им маленькие табуретки и стол. Сделал дом для кукол. Крыша дома снималась, крыльцо было с перильцами, на нижней ступеньке крохотная скоба для вытирания ног, в угловом окне форточка. Соседи приходили посмотреть на дом и ахали — ну и игрушку сработал Алмазов для своих детей. Такую ни в каком магазине не купишь, ни за какие деньги!

Теперь дома не было: развалился, дощечки потерялись… Дочери выросли. У Нади появились неприятные гримасы. Держалась она развязно. Катя старалась во всем ей подражать. В куклы они уже не играли, они танцевали.

Надя научилась танцам в школьном кружке. Она танцевала, собираясь в школу, возвращаясь из школы, накрывая на стол. Танцевала дома, во дворе и на улице. При этом она напевала: «Ля-ля-ля-ля…» И Катя, глядя на нее, тоже танцевала и пела. Алмазова это раздражало до головной боли:

— Перестаньте вы прыгать!

Тося вступалась:

— И потанцевать детям нельзя.

— Делом бы занялись! — говорил он. — В глазах рябит.

— Танцы — тоже дело, — говорила Тося, глядя на Надины приплясывающие ноги. — У нее большие способности.

Щека Алмазова начинала дергаться:

— Кто тебе сказал, что большие способности?

— Старшая вожатая.

— В балерины ее готовишь?

— А чем плохо, если будет балериной?

— Научила бы чулки штопать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: