Послали петицию в Петербург. Петиция в архиве не сохранилась, только следы ее, а жалко: то-то, должно быть, было произведение… Помещики здешние — что, люди маленькие, никто на их петицию не обратил бы внимания, но у некоей госпожи Ломакиной, местной такой Коробочки, племянник был при дворе, влиятельное лицо; по тетушкиной просьбе замолвил там кому-то словечко; благо ему это, как говорится, ни копейки не стоило… Дворянскую петицию уважили.
Вот и прошла дорога за тридцать верст от города, через село Кострово. А как пустили ее в эксплуатацию, и стало Кострово расти не по дням, а по часам, и тамошние землевладельцы стали втридорога сдавать свои участки взвыли в дедовских гнездах блюстители тишины! Вона что наделали! Сами себя ограбили! А всему, дескать, злу корень — старая дура Ломакина с ее племянником… Кричали, ругались, потом сочинили новую петицию: мы передумали, пускай дорога и у нас будет, мы согласны. Но уж на это послание ответа не последовало. И остался город — как-никак, административный центр — от дороги в стороне…
Горельченко рассказывает с живостью, глаза его жмурятся веселой улыбкой. Ласково и внимательно смотрит на мужа Анна Сергеевна, и ее бледное лицо тоже улыбается…
Тихими темными улицами Коростелев идет домой. В теплой тьме перестукиваются невидимые капели. В их перестуке обещание, надежда, радость. Полным-полно надеждами сердце Коростелева, и всему-то хорошему и высокому раскрыто оно, это простое сердце. Идет Коростелев один, но в каждом домике, за запертыми ставнями, чувствует присутствие людей. И в полях тоже люди, людские жилища. И по всей земле советской — люди, с которыми связан едиными чаяньями и делами: сокурсники ли, с которыми учился, однополчане ли, с которыми плечо к плечу отстаивал все, что дорого в жизни, те ли, которых знаешь понаслышке о великих ихних трудах на заводах, в шахтах, в поле… Может быть, и они в эту самую ночь слушают перестук капелей и улыбаются своим надеждам. И в далекой Москве, может быть, отворил окошко, закурил трубочку, заслушался перестука капелей самый драгоценный в мире человек, любовь и слава народа — Сталин… Громадная, громадная земля кругом, громадная, громадная весна на земле!
Коростелев делает крюк, проходит по Дальней улице, мимо ее темных окон.
Спи, моя хорошая. В чистом и радостном труде прошел твой день, и сны тебе, должно быть, снятся легкие, веселые. И как это так — жила ты и жила, и я не думал, как ты живешь, какая ты, хорошо тебе или плохо… И вдруг стала ты мне близкой навеки, и я уже не смогу перенести, если тебе будет плохо, — почему не смогу, с чего это вдруг, как же так устроено?..
Вот как началось: я шел по улице и совсем не думал о тебе, и вдруг вижу — ты стоишь у калитки. Не чужая и гордая, как в ту встречу на дороге, а простая и печальная. Без чулок, и прическа рассыпалась… Я оглянулся, ты смотрела на меня твоими глазами…
В тебе радость. В тебе ясность, и нежность, и молодое материнство, и женская прекрасная тишина. Это правильно, что ты учишь маленьких детей. Да, ты именно должна учить маленьких детей! — и дети вырастут хорошими. И именно в таком доме, с такими ставенками, ты должна жить. И городок — не придумать для тебя лучше. И Сережа — как раз для такой мамы сынишка. Все правильно, в самый раз. Люблю тебя, Марьяша.
Ну, и что дальше? В гости к тебе ходить? А вдруг встретишь неласково — ведь я же сбегу и больше не приду, и всему конец!.. В кино тебя пригласить, в клубе повертеться с тобой под музыку?.. Не хочу. Оскорбительно. Чувства не те. Ты мне разреши сразу сказать самые главные слова. И ответь: да, нет.
…Как хороший рабочий, старается солнце. Стрельнули из земли иглы молодой травы, взбухли почки на деревьях, и перед окнами конторы, на припеке, дерзко расцвел первый одуванчик.
Лукьяныч ладит новый челн.
Еще зимой, по санному пути, к субботинскому дому подвезли на специально сколоченных санях огромное бревно, тянула его тройка лошадей. Лукьяныч вышел из дому, важный, обошел бревно, пощелкал — сухое ли, спросил:
— То самое, что я выбрал?
— А как же, Павел Лукьяныч! — сказали возчики. — Вот же ваша отметина.
— Ладно, выпрягайте, — сказал Лукьяныч.
Возчики отпрягли лошадей и уехали. Бревно с санями осталось на улице.
Наступила оттепель, снег подтаял, осел, осели и сани с бревном. Весенняя грязь была — в грязь оседали сани. Дожди шли, мороз ударял, солнце грело — бревно мокло, покрывалось ледяной коркой, оттаивало, обсушивалось на ветерке.
Когда грязь подсохла, Лукьяныч взялся за работу. Придя из совхоза домой, он надевает старые брюки и свитер и идет к своему бревну. Бревно надлежит остругать, выдолбить, обточить, осмолить. Хватит работишки на всю весну.
Тетя Паша сидит у ворот на лавочке и смотрит, как работает муж. Она закончила на сегодня все свои дела, настал ее час отдыха. Отдохнуть бы вместе: сели бы двое стариков, поговорили дружно… Поговоришь! Когда, вот именно, жена свободна, он вишь как взялся трудиться! Летят щепки, стучит топор, шуршит рубанок, сам весь в поту — видели стахановца?
Тете Паше хочется сказать ему что-нибудь обидное.
— Удивляюсь, — говорит она, когда он наконец останавливается отдохнуть и топор умолкает, — кто это у чкаловцев выдал тебе такое бревнище? Небось незаконно. Небось как откроется, под следствие пойдет.
— Ты под следствие пойдешь, — замечает Лукьяныч. — За клевету. Это мой гонорар за красоту баланса.
— Из него что дров можно напилить, — говорит тетя Паша. — Кубометров шесть, право. Или не будет шести? Всё бы для жизни, для дела, а не для глупости.
— Тебе поручить управление, — говорит Лукьяныч, — ты бы и дома, и пароходы, и фабрики попилила на дрова.
— Небось когда я была молодая, ты со мной целый вечер, бывало, просиживал.
— А я сам молодой был да глупый, вот и просиживал целый вечер без всякого дела.
— То у тебя сверхурочные, то по колхозам завеешься. Мало жалованья, что ли? Все жадность — где бы еще сорвать сотню…
— Грешный человек, — говорит Лукьяныч, — люблю поработать, люблю заработать, люблю, чтобы в доме была полная чаша.
— Ты меня любил, — говорит тетя Паша, пригорюнясь. — И я тебя любила.
— Действительно, было такое дело.
— А какая я была душечка! Уж какая я тебе досталась лебедушка! Помню, как я на ярмонку оделась, когда тебя первый раз встретила. Юбка зеленая, галунчиком обшитая, а кофта китайской кисеи, на рукавах в четыре рядка оборочка, и лента в косе вишневая…
— А где та лента? — спрашивает Лукьяныч. — Я ж ее тогда у тебя на память выпросил. Она тебе не попадалась?
— Грубиян, право грубиян. Пугалище. Ничего не помнит. У меня та лента спрятана. С венчальными свечами.
— А, это ты молодчина, что спрятала. Ты мне ее как-нибудь покажи.
— Вот так и прожила всю жизнь с грубияном непомнящим. Чем бы посидеть, чайку попить не спеша, побеседовать, повспоминать…
— Видишь, Пашенька, тут разница психологий, мужской и женской. Женщина, лишившись молодости, интересуется главным образом повспоминать. А мужчина, если он настоящий мужчина, и в преклонных годах орел. У него в поле зрения и работа, и политическое положение, и благородный спорт.
— Орел. Спортсмен какой, посмотрите на него. Всю улицу загородил бревнищем. Шоферы ругаются, что проезд закрыт. Спорт.
— Однако довольно, пожалуй, — говорит Лукьяныч. — Побеседовали, повспоминали — время поработать.
И он берется за рубанок.
Этот разговор начался лет двадцать назад. Они ведут его вполголоса, с прохладцей, незлобно. Если бы в какой-то день разговор не состоялся, оба заскучали бы и опечалились.
Время сева и свадеб. Закладываются фундаменты новых семей и новых зданий.
Отремонтируем две сушильные печи, вышедшие из строя в годы войны, доведем выпуск кирпича до двух миллионов штук. Будем строить новые конюшни на всех фермах. Шеф-завод прислал рельсы, механизируем вывозку навоза со скотных дворов: от дворов на поля проведем рельсы и пустим вагонетки. Вагонетки Алмазов делает в своей мастерской. Вот человек оказался Тосин муж! В прорабы его надо перевести. На глазах растет. Как обучил молодых! Моментально соображает всякое дело, касающееся до строительства. О нем уже прослышали, к нему в ученики просятся молодые люди, желающие научиться столярному и плотницкому мастерству.