Он уже целый час сидит с Матильдой. Монахиня говорит, что достаточно. Тот возражает; «Я еще не закончил, оставьте меня в покое». И та начинает жаловаться, что вечером он опять будет плохо себя чувствовать и всю ночь беспокоить соседей. А потом вздыхает: «Ладно, даю еще десять минут, не более. Через десять минут я вернусь с господином, который привез мадемуазель. Он тоже, наверное, обеспокоен».
И уходит, приподнимая платье, словно кокетка, старающаяся не испачкать подол гравием.
Мне почти ничего не осталось вам рассказать, но есть и нечто важное, — продолжает старик сорока трех лет свистящим из-за больных легких шепотом, напоминающим скрип мела по школьной доске.
Первое — я узнал, что на другой день на участке Угрюмого Бинго наши взяли траншеи бошей и потеснили их. Это было похоже на маленькую победу. Я утешал себя мыслью, что человеческая гнусность все-таки не всегда напрасна. Не очень-то это красиво, но все именно так.
Я переписал письма, рассовал их по конвертам и отдал первому встречному вахмистру. Раз свое вы от Василька получили, значит, получили и все другие адресаты. Снятые мною копии у вас на коленях.
Через несколько недель после Бинго я получил письмо от капитана Фавурье, написанное через несколько часов после того, как я покинул его. Долго же оно меня искало! И нашло лишь летом, когда мы строили железную дорогу вдали от фронтовых ужасов. Вам, как и мне, уверен, оно понравится. Я его отдаю, потому что знаю наизусть.
Есть там еще фотография, сделанная одним моим пехотинцем, пока я стоял к нему спиной. Он повсюду таскал с собой привязанный к поясу аппаратик, с помощью которого фиксировал славные и постыдные стороны нашей жизни. Сколько кадров уходило на то, чтобы запечатлеть захват вражеской пушки или лица измотанного противника. Сколько никчемных фотографий похорон наших товарищей он сделал! Мой пехотинец по прозвищу Пруссак, которое его очень бесило, был убит в апреле 17-го во время битвы при Шмен-де-Дам. Эту фотографию отдала мне его страдающая и живущая одной мыслью — поскорее присоединиться к нему, вдова, с которой год спустя я встретился в Париже.
Я ничуть не лучше других и, как только оказался в другой роте, в другом взводе в Вогезах, забыл об Угрюмом Бинго. Воспоминания накатывали только после сильной выпивки. Как и все пьянчуги, стараясь заглушить угрызения совести, я начинал буйствовать. Угрюмый Бинго. Откуда взялось это название? У кого я ни спрашивал, никто не мог мне ответить.
В прошлом году, когда мы стали вторично теснить немцев на Марне, в лесу Виллар-Коттере меня ранило в ноги. Врач, сколько смог, извлек осколки. На вокзале, откуда меня с ранцем эвакуировали, я встретился с Шардоло, одним из капралов, сопровождавших осужденных от площади Оперы. Он валялся на одних из десятков выставленных вдоль перрона носилок. Я был на костылях. Его рана в живот была куда серьезнее.
От потери крови он был такой бледный, что я его едва узнал. Увидев, как я наклоняюсь к нему, он улыбнулся и прошептал: «Неужто сержант Эсперанца?» Я ответил: «Если бы я знал, что их ждет, дружище, я бы отпустил их по дороге». Услышав, каким тоном я это произнес, он было рассмеялся, но от смеха ему стало хуже.
Я спросил, что произошло в траншее после моего ухода. Он покачал головой и ответил в точности как мой майор полтора года назад: «С ума сойти можно». Потом, с трудом приподнявшись, сказал: «Всех пятерых убили, а при взятии траншеи напротив еще лейтенанта, моих товарищей и капитана». Он попросил меня наклониться, для чего мне пришлось согнуть ноги: «Нам всем заморочили головы. Мы взяли первую и вторую линии обороны противника без потерь, а когда подошли к третьей, тут они дали жару».
Некоторое время он лежал с закрытыми глазами, жадно глотая воздух, пропитанный паровозным дымом. У кого еще были силы, с боем брали вагоны — французы, англичане, американцы. Я спросил: «Так ты утверждаешь, что все пятеро были мертвы?» — Он как-то лукаво и презрительно посмотрел на меня: «Значит, ты их не забываешь, начальник? За кого ты особенно болел?» — «За всех, — ответил я. — И не называй меня начальником».
Он снова закрыл глаза. Похоже, такой длинный разговор совсем его вымотал. Я скажу вам всю правду, мадемуазель, хоть она может вас и покоробить. Было бы жестоко внушать вам надежду. Последние слова Шардоло произнес, посмотрев на меня с какой-то странной улыбкой, а я уже слышал, как выкликают мое имя для посадки в поезд, да и санитары стали ворчать, чтобы я оставил раненого в покое. «Готов поставить две монеты на Василька, если бы они у меня были. Одной рукой он слепил Снеговика. Но девки выкрали мои деньги», — сказал он.
Поезд уходил все дальше от поля боя, а я, пробираясь на костылях по вагонам и не раз падая, тщетно искал Шардоло. Но так и не нашел. Может, он попал в другой состав, а может, умер до посадки. Смерть она такая. Меня демобилизовали в октябре, за месяц до перемирия. Я избежал смерти и мог бы воспользоваться своим везением, преспокойно жить на пенсию, да вот подыхаю не от военных ран. В Анжу, в госпитале, где находился на излечении, я подхватил проклятую «испанку». Мне сказали, что я здоров, что последствия будут пустяковыми. А теперь не знаю, доживу ли до завтра.
СОЛОМЕННАЯ ВДОВА
По дороге в Кап-Бретон Матильда чувствует, что Сильвен переживает за нее и не прочь услышать ее рассказ. Но ей разговаривать неохота, неохота хныкать, больше всего ей хочется поскорей оказаться в своей комнате. К счастью, шум мотора не настраивает на разговор.
Оказавшись в своей комнате наедине с фотографиями жениха, она разворачивает пакетик Даниеля Эсперанцы.
Первым делом Матильда опять рассматривает фотографию, размером с открытку, цвета сепии, сделанную в траншее и похожую на десятки других, виденных ею в «Мируар» или «Иллюстрасьон». В кадре семь человек: пятеро сидят с непокрытыми головами, заложив руки за спину, один стоит с видом человека, очень гордого собой, а еще один, на переднем плане, снят в профиль с трубкой в зубах.
Чуть сбоку она тотчас узнает Манеша, который рассеянно смотрит вперед и улыбается, но какой-то незнакомой ей улыбкой. Черты его лица, осанку, несмотря на то что он похудел, она узнает сразу. Он весь в грязи. Они все грязные, одежда измята и испачкана в земле, но больше всего удивляет блеск их глаз.
Над каждым чернилами поставлена цифра, соответствующая фамилии на обороте. Только мужчина с трубкой награжден старательно выведенным вопросительным знаком. Тот, что позирует с повязкой на руке, в стороне от осужденных, — капрал Боффи.
Затем Матильда разворачивает листок, стертый на сгибах. Это тот самый машинописный список Даниеля Эсперанцы, полученный им от майора:
"Клебер Буке, столяр, Париж, 1900 года призыва.
Франсис Гэньяр, сварщик, департамент Сены, 1905.
Бенуа Нотр-Дам, крестьянин из Дордони, 1906.
Анж Бассиньяно, Буш-дю-Рон, 1910.
Жан Этчевери, рыбак. Ланды, 1917."
Внизу этого листка без всякого заголовка выведено крупными буквами:
«1917 год, суббота, 6 января, 22-40, Юрбен Шардоло, капрал».
А ниже неумелым почерком следует еще одна подпись:
«Бенжамен Горд, капрал».
Матильда снова берет фотографию и без труда узнает Эскимоса, Си-Су, Этого Парня и Уголовника. Они именно такие, какими она их себе представляла со слов Эсперанцы. Правда, у них у всех усы. И еще от усталости они выглядят старше своих лет. Рядом с ними Манеш выглядит мальчишкой.
Затем Матильда приступает к чтению писем, скопированных Даниелем Эсперанцой. Выцветшие чернила кажутся серыми. Читает в том же порядке, в каком они лежали, не пытаясь взять письмо Манеша первым. Ведь за время его пребывания на фронте она получила от него 63 письма и открытки. И столько раз перечитывала их, что знала наизусть.