Дочь Марфы и Филарета умерла незадолго перед этим днем, когда старица с единственным сыном Михаилом, побывав в кремлевских храмах, возвращалась к себе, в келью тихого женского монастыря, стоящего у самых стен кремлевских.
Старица, одной рукою опираясь на костылек, другую возложила на плечо юноши-сына, худощавого и стройного, но несколько бледного и печального для своих пятнадцати лет. Правда, траур по любимой сестре, лишения, вынесенные в первую ссылку, когда чуть ли не голодать приходилось детям и их тетке в суровом Белозерье, затем ужасы осады и настоящая голодовка, пережитая так недавно в Кремле, осажденном земской ратью, – все это отразилось и на здоровье, и на характере мальчика. Но и еще что-то особое было в этом худощавом, не по-детски серьезном лице с большими глазами, как рисуют у мучеников. Глаза эти то загорались внутренним светом, то погасали, и вся жизнь из них скрывалась куда-то глубоко. Не то причудливость нрава, не то повышенная, чрезмерная нервность проглядывали в этом лице, в глазах, в судорожном, легком подергиванье мускулов и углов рта. Брови тоже порою дергались у Михаила, как будто он вдруг увидел что-то неприятное и собирался закрыть глаза, избегая дурного зрелища, но сейчас же и удерживался. Помимо этих странностей, необычайная кротость и ласка светились в больших, темных глазах юноши, почти мальчика. И губы его часто складывались в мягкую, грустную полуулыбку.
Он бережно вел мать, хотя и сам ступал неверно по обледенелым, скользким ступеням своими слабыми, пораженными ревматизмом ногами…
Еще издали узнали обоих толпы народа, стоящие за линией стражи, и громкими кликами приветствовали москвичи старицу и Михаила, представителей самого любимого и чтимого рода боярского во всей Руси. Страдания семьи Романовых, ум и деятельность Филарета, мужество старицы во время сидения в Кремле с ляхами, кротость и милосердие Михаила разносились тысячеустою молвою, и любовь народная, которою пользовались Романовы-Захарьины еще со времен Ивана Грозного и его первой жены, Анастасии Захарьиной, умевшей умерять порывы ярости в своем супруге-царе, – теперь эта любовь возросла до величайших размеров.
Села в свой возок на полозьях старица с сыном и двумя послушницами, скрылся в ближайших воротах возок.
Поклонами провожал их на всем пути народ. Воины, казаки – все старались выказать почтение матери и сыну.
О них говор шел в толпе, пока они были на виду. О них продолжались толки и тогда, когда уже скрылся из глаз знакомый москвичам возок старицы Марфы.
– Ишь, дал Господь, не больно извелася телом в пору сидения тяжкого! – слышался чей-то женский голос.
– Как не извелася! – отвечала другая баба, в шугае, в повойнике. – Ишь, ровно снегова, такая белая стала… И сыночек ровно из воску литой… А, слышь, на што юн отрок, да больно милосерд! Недужных призирал, поил-кормил голодных сидельцев-то кремлевских, ково тут ляхи заперли с собою…
– И старица добра же ко всем была… Романовых род издавна славится тем. Вон и в песнях поется про Никиту Романова, про шурина царского…
– Вестимо, поется! Потому при Грозном царе, и то умели Романовы постоять за Землю, за народ православный… Не пошли небось в опритчину! Земщиной осталися Романовы, все до единого… Слышь, Никитская улица – откудова так зовется она? Все от Никиты Романова! Слышь, вымолил у Грозного царя он такую вольготу, грамоту выпросил тарханную…
– Какую там ошшо грамоту! Скажи, коли знаешь! – полетели вопросы к старику, земскому ратнику, ополченцу, который стоял среди народа.
– А вот, – живо отозвался словоохотливый, крепкий старик-ратник. – Слыхали, чай, все вы, грозен да немилостив был царь Иван Кровавый. Што день, то казни. Больше он невиновных казнил, не тех, кто топора бы стоил али петли. Кого вздумается, – на огне палит, мечом сечет, водою топит! А брат жены евонной, Анастасии Захарьиной, – Никита, слышь, Романов сын, дед родной Михайлы-света, отец, выходит, Филарета-митрополита… Энтот Никита веселую минутку улучил, счастливую да и выпросил: «Шурин, царь-государь, Иван Грозный Васильевич! Немилосердый и жестокой царь московской! Хочу я душе твоей дать облегченье хошь малость! Крови пролитие поменьшить желаю… Скажи мне слово свое великое, царское: коли по улице моей, по Никитской, пройдет на казнь осужденный человек да кликнет всенародно: «Романовы и милость!» – ты тому человеку должен пощаду даровать немедля и отпустить вину его али безвинье!.. Што бы там за ним ни было!»
Слышь, под веселую руку послушал шуряка, присягнул ему царь, дал грамоту тарханную за большим орлом, за печатью… И было так до конца дней Ивановых. Не мало душ крещеных спаслося улицею тою… Стали потом и нарочно по Никитской казнимых-то водить, опальных бояр в их последнюю годину страшную… Оттоль и слывет та улица – Никитская…
– Помилуй, упокой, Господи, душу боярина усопшего Никиты! – запричитал в толпе худой монашек, тоже прислушивающийся к говору народному.
– Заступник был народный, што говорить! Деды ошшо помнят Никиту Романыча…
– Вот бы нам – царя такого! – вырвался у кого-то живой возглас.
– Кто знает! Может, будет таковой, коль Бог пошлет… да мы сумеем избрать себе от корня от хорошего отводок свежий, юный и цветущий! – подал голос Кропоткин, стоящий в толпе поблизости от старика-ратника. – Вот, скажем, как Михаил Романов живет на доброе здоровье! – прямо назвал князь, бросил в толпу заветное имя. – И то, как ведомо, сам Гермоген два раза о нем же говорил властям и воеводам и боярам… Да те тогда послушать не хотели… А теперя – иные времена! Вот был я сейчас наверху, в теремах. Владыко-митрополит о том же Михаиле, слышно, мыслит… Его штобы на царство… А што, как оно и сбудется! Што скажете, люди добрые… По сердцу ли вам-то будет?..
– Чего бы лучче! – послышались отклики. – Прямая благодать! Слышь, не мимо молвится: из одного роду – все в одну породу! …Яблочко-то от яблоньки – далеко ли катится!.. Дело ведомое!..
Громко толковала толпа. В морозном воздухе речи разносились далеко.
Кучка бояр незадолго перед тем стала спускаться с крыльца и остановилась в половине его, стала прислушиваться к речам в том углу, где, недалеко от самого крыльца, толковал с людьми Кропоткин.
Стояли тут князья: Андрей Трубецкой, Мстиславский, Воротынский, Андрей Голицын, Василий Шуйский, боярин Лыков, все бывшие члены семибоярщины, и еще два-три боярина.
Особенно не понравились речи князя и народные Мстиславскому и Шуйскому.
Первый не вытерпел даже и, забыв свое высокое положение, вступил в переговоры с толпой.
– Поговорочки я тута слышу! – заговорил он громко. – А вот еще я пословицу слыхал: «В семье не без урода!» Алибо иную: «Простота – хуже воровства!» С глупым хошь клад найдешь, да не пойдет впрок и добро! А с умным – потеряешь, а все ж таки прибудут и от потери барыши!.. Ну, можно ли смущать честной народ словами пустяшными! Тута про царя мы слово услыхали! И тут же имя детское несут людям в уши!.. На несмышленочка-малолетка можно ли, хоша бы и на словах, примерять столь тяжкий убор! Слышь, ш а п к у Мономаха!! Бармы, слышь, царские и скипетр многих народов сильных и земель толиких державу древнюю!.. Да и в такую пору тяжкую, когда и муж, испытанный трудами ратными и думными, надежный, престарелый, ведомый всему миру своей высокою породой и разумом… хотя бы вот меня взять для примеру… и тот не мог бы легко справлять подвиг царский, не сразу одолел бы невзгоду, какую нагонил Господь на Землю нашу!.. А тут – в пеленках бы еще царя породил, князек речистый! Было бы одинаково с тем, о ком ты толкуешь!
– Была у нас Агаша! – глумливо отозвался Кропоткин. – Так она сама себя хвалила за добра ума перед суседями; обида, вишь, ей, што люди ее не похвалят! И ты бы, князь-боярин, ждал ласки от других, а сам себя не возносил бы, право! Оно бы пристойней, лучче бы было!.. Истинный Господь!..
– Молчи, холоп! – крикнул вне себя Мстиславский и, замахнувшись своим жезлом, уже двинулся было вперед, чтобы расправиться с незначительным, худородным князьком, но другие товарищи-воеводы удержали заносчивого боярина.