Роман Сенчин
Лед под ногами
Осенью и зимой по утрам в будни он видел за окном одно и то же – колонна белых огней медленно двигалась внизу и уходила почти под дом. Через двойные рамы слышался ровный, размеренный гул; иногда из него выделялся треск трактора или рев мощного грузовика, случалось, вскрикивал нетерпеливо-обидчиво клаксон оттертой на край легковушки, еще реже гул разрезала сирена “скорой помощи” или кряканье милицейских “фордов” и “лад”, депутатской “ауди”.
Но что-нибудь особенное происходило редко, и колонна огней напоминала хорошо отрепетированное то ли ритуальное, то ли воинское шествие, где каждый несет светящийся фонарь… А вечером можно было наблюдать, как бегут прочь из-под дома мелкие красные огоньки – казалось, что участники утреннего шествия, добравшись куда-то, целый день с кем-то сражаясь или добиваясь увидеть святыню, в итоге оказались разбиты, разметаны, и теперь остатки воинства пытаются спастись, укрыться, чтоб завтра повторить то же самое – снова сплотиться в плотную, длинную колонну и, освещая путь белыми фонарями, решительно двигаться вперед. И на стекла окна снова будет давить гул, беспрерывный, угрожающий, словно в колонне дружно, сжав челюсти, на одной ноте тянут: “М-м-м…”.
Он не то чтобы любил по утрам стоять у окна – нет, он даже не замечал, как, умывшись, побрившись, заварив чашку кофе и закурив первую за день сигарету, подходил к окну и смотрел. И в семь часов, в восемь, и в половине девятого колонна была все такой же густой, полнокровной, и он не мог определить, когда она возникает и когда редеет, иссякает; он не мог позволить себе дежурить у окна: днем были дела, необходимые и обязательные, а ночью – драгоценный, восстанавливающий силы сон. Но десяток минут, пока курилась сигарета и в чашке был кофе, он наблюдал. И вид плотной двигающейся массы внизу тоже давал силы, заражал желанием поскорее выйти из квартиры и двинуться вместе со всеми.
В выходные и праздники порой становилось жутковато оттого, что улица пуста – казалось, за ночь все вымерли или ушли навсегда, и он -
Денис Чащин – остался один.
У него была машина – почти напротив подъезда стояла серебристая
“шестерка” девяносто седьмого года выпуска. На ходу. Нужно только масло сменить, прогреть хорошенько, и можно ехать.
Конечно, на машине престижнее, но удобнее все-таки на метро. Хоть и давка, зато нет пробок. Да и дешевле. Одно дело, если бы жил где-нибудь в Бутове или в Видном, машина была бы необходима, а так… Ему повезло – квартиру нашел в районе станции “Варшавская”; путь до работы занимал тридцать-сорок минут. Одна пересадка в метро.
И, глядя в вагоне на схему метрополитена, он ежился от мысли, что мог бы жить на одном из кончиков этих растопыренных разноцветных щупальцев.
Уже шесть лет он снимал у одинокой пожилой женщины квартиру, оставшуюся ей от сестры, и хоть цена постепенно росла, но никогда не доходила до тех пугающих цифр, что звучали в обзорах рынка аренды жилья; женщина брала долларов на пятьдесят-сто меньше. Может быть, потому, что привыкла к нему, или, скорее, не была в курсе рыночных скачков…
В девять часов и примерно тридцать минут Чащин входил на станцию
“Варшавская”, вставлял в щель турникета магнитную карту. Раздавалось энергичное потрескивание, затем карта выскакивала из другой щели с отметкой о дате прохода и числе оставшихся поездок.
Спускался на платформу, занимал привычное место в районе, где должен был остановиться второй вагон от головы состава – по его наблюдениям, там обычно бывало свободнее. Тревожно-бодряще звучал в динамиках голос дежурной по станции: “Во избежание несчастных случаев отойдите от края платформы за ограничительную линию!”. Но люди толпились на краю – все спешили, всем очень нужно было сесть в поезд. И Чащин, как только двери разъезжались, вминался в тела за ними. Неохотно, неуступчиво, но молча, без возмущения, пассажиры подавались, и Чащина тоже кто-то негрубо и уверенно толкал, вминал; люди утрамбовывались, прижимали к груди сумки и кейсы, вытягивали полы своей верхней одежды; двери захлопывались, поезд, натужно шикнув, трогался, быстро разгонялся и уже летел по туннелю. Под днищем вагонов что-то звенькало и скрежетало, за окнами завывало, как вьюга. Головы пассажиров покачивались, а туловища оставались неподвижными, словно окаменевшими, – теснота держала крепче самых надежных тисков.
После прошлогоднего взрыва между “Автозаводской” и “Павелецкой”, когда погибло сорок человек, некоторое время было тревожно – люди следили друг за другом, оглядывали большие сумки, пытались держаться подальше от кавказцев. Но потом вернулись в обычное полусонное состояние: дополнительное напряжение выдерживать было очень сложно.
Чащин работал в самом симпатичном ему районе Москвы – на Пятницкой улице. Вроде бы центр – Кремль видно, – но забытый теми, кто старается все снести и перестроить, залить бетоном. Дома позапрошлого века стоят плотными шеренгами, трогательно обшарпанные, запыленные; сохранились скверики и дешевые, простенькие кафешки.
Впрочем, и пафосных мест тоже хватает.
Людей здесь никогда не бывает непроходимо много, как на Тверской или на Новом Арбате, и часто, оглядевшись кругом, Чащин вспоминал услышанное в детстве или в какой-то забытой, но страшно интересной книге прочитанное таинственное слово: Замоскворечье. И эта таинственность сохранялась для него до сих пор.
А еще этот очень московский район был дорог ему тем, что походил на
Питер – на Питер улицы Рубинштейна, Загородного проспекта, площади
Пяти Углов: и там, и здесь не было столичной парадности, чувствовалась близость воды – в Питере Фонтанки, а в Москве
Водоотводного канала; и там, и здесь как-то органично перемежались скученность застройки и пятачки крошечных сквериков, где можно свободно вздохнуть… С Питером у него был связан небольшой, но яркий, наверное, важнейший период жизни – конец юности, а с Москвой
– продолжительный, длящийся уже девятый год, сначала трудный, хаотичный, но затем все более размеренный и надежный, – период взрослости. Здесь у Чащина неплохая работа и спокойный отдых после нее, постепенно пополняющийся счет в “Альфа-Банке”…
Минуту, когда выходил из метро “Новокузнецкая”, оправляя после давки пальто, проверяя, не сбился ли галстук, Чащин тоже ценил.
Останавливался на площади перед станцией, облегченно выдыхал, оглядывался, мысленно здороваясь с этими домами, деревцами, ларьками, куполом Климентовской церкви. А потом толкал себя дальше, вперед, шагал бодро и делово к той арке, за которой в вечно сумрачном дворе-колодце была дверь его офиса.
Снаружи дом выглядел как развалины. Облупленные, будто стучали по ним огромными кувалдами, стены, проржавевшие до дыр козырьки над подъездами, оборванные водосточные трубы. Тонированные стекла в рамах без перегородок кажутся черными дырами – впечатление, что дом внутри выгорел. Но двор забит дорогими автомобилями, а под окнами-дырами кондиционеры. И любой, кто более-менее в курсе цен на офисные помещения в Центральном АО, скажет, глядя на этот дом:
“Достойная точка”. Скажет с уважением, но без азарта, зная, что, не имея связей, соваться сюда смысла нет: никакие деньги не помогут заиметь хотя бы парочку комнат.
“Твой город”, где работал Чащин, занимал весь третий этаж – обосновался здесь в девяносто восьмом, когда с недвижимостью было еще полегче, пережил наезды, дефолт, несколько смен крышевателей и теперь никому ничего не платил, а сам сдавал часть кабинетов бюро переводов…
– Доброе утро, Денис Валерьевич! – бодрое приветствие охранника.
– Доброе утро, – кивнул Чащин в ответ, взбегая по короткой лестнице к лифту.
Поднялся на третий этаж. Дверь из мутного стекла, за ней стойка ресэпшена. Там девушка:
– Доброе утро, Денис Валерьевич!