Как только военком закончил свою речь, духовой оркестр грянул туш. А потом оркестр вдруг умолк. Музыканты бережно сложили инструменты на траву, по очереди расцеловали старика маэстро и вскочили на грузовики.
Народ хлынул к автомашинам. Раздались возгласы:
– Значит, едешь, Анзор?
– Не ленись писать письма!
– Смотри, сынок, будь осторожен!
– Побереги себя, не губи старика, дорогой!
– Лезь скорей в машину, Амиран, а то кончится без тебя война!
– Заводи же, черт тебя возьми, нет больше моих сил!
И вдруг словно померкло солнце, словно наступила ночь, словно в мире что-то изменилось… Десять грузовых автомашин увозили в неведомое часть нашей крови и плоти – цену той огромной любви, которой мы, люди, любили родную землю.
И теперь мы, матери, жены, отцы, сестры, дети, принесшие эту жертву, толпились у грузовиков, и лишь старик маэстро стоял одиноко, закрыв лицо руками, среди лежавших на зеленой траве инструментов, и плечи у него дрожали.
Машины двинулись.
В тот день впервые увидел я столько испуганных людей со слезами на глазах, впервые увидел плачущую тетю.
День этот был похож на морской отлив, после которого на берегу остаются рыбы, раковины и щепки…
Я лежу с раскрытыми глазами в темной комнате и шепчу;
– Тетя!
– Да?
– Спишь?
– Нет.
– Уехал Датико…
– Все уехали!
– Поедут еще?
– Многие поедут.
– А если Датико не вернется?..
– Спи!
– Что, если он не вернется?
– Многие не вернутся…
– А занятия в школе будут?
– Будут…
– А свадьба Жорика завтра будет?
– Будет, все будет!
– Тётя!
– Отстань, Сосойя!
Я засыпаю. На этот раз я не вижу снов…
ХАТИЯ
Начало войны прежде всего сказалось на делах нашего магазина. С прилавка исчезли сперва сахар, спички, затем – одно за другим – масло, мыло, соль, керосин, хлеб. Наконец исчез сам продавец Ласа.
Потом стали зарастать травой кукурузные поля… Перестал вертеться один из трех мельничных жерновов… Кончились дрова, и тетя Матрена попросила меня срубить у нее во дворе Дерево с вьющейся на нем «Одессой». Люди забыли про традиционные гулянья и праздники… Опустели лари с мукой, и настал день, когда тетя испекла мчади из непросеянной муки… А спустя месяц нас взбудоражили душераздирающие причитания женщины, и на селе появилась первая вдова в трауре. По утрам не будил сельчан повелительный крик бригадира Датико:
– Выходи, Андройя!
– Не ленись, Эдемика!
– Сосойя, протри глаза!
– Минадора, окати-ка водой своего бездельника! Теперь каждый день с рассветом на пригорке появлялась бригадир Ксеня и, приставив ко рту руки трубой, начинала вопить на все село:
– Матрена-а-а, хватит спать!
– Машико-о-о, выходи на чай!
– Маргарита-а-а, ступай на ферму!
– Сосойя-а-а, чтоб ты оглох, паршивец!
– Гера-а-а-сим, у-у-у-у!
На работу звали всех, и на работу выходили все, кто мог работать… Не звали лишь Хатию – дочь Виссариона Шаликашвили. Но в этом не было нужды: Хатия вставала раньше всех. Уложив венцом на голове золотистые косы, она шла на чайную плантацию, громко здоровалась со всеми, становилась в ряд и начинала осторожно срывать нежные побеги, ощупывая каждый из них своими красивыми тонкими пальцами.
Если мы работали на прополке кукурузы, Хатия, став на колени, руками вырывала траву. Или же садилась на краю делянки и молча всматривалась куда-то вдаль, в беспокойную синеву неба. И улыбалась огромными голубыми глазами.
Хатия улыбалась всем и всему. Она без слов понимала всех. Она радовалась чужим радостям и переживала чужое горе. Она была удивительно умна и на редкость сообразительна, знала все, что происходило на селе, и умела давать людям советы, всегда добрые, правильные и удачные. И потому все любили Хатию.
Хатия была моей ровесницей. Мы вместе ходили в школу, сидели рядом на задней парте, повторяли хитроумные уравнения, выводимые учителем мелом на доске. Хатия никогда ничего не записывала. Она все запоминала наизусть и считалась лучшей ученицей в нашем шестом классе, лучшей и самой красивой. Хатия никогда не смотрела людям в лицо – взор ее был устремлён в пространство.
Она была от рождения слепой.
Было раннее утро. Я еще нежился в постели, тетя пришивала пуговицу к моей блузке.
На балконе послышались шаги. И тут же раздался робкий голос:
– Тетя Кето!
Мы, конечно, сразу же узнали Хатию.
– Входи! – крикнула тетя.
– Доброе утро! – сказала Хатия и стала в дверях.
– Здравствуй, моя девочка! – ответила тетя. – Ты что так рано? Проснулась с первыми петухами, что ли?
– А я и не спала вовсе, тетя Кето…
– Почему же?
– Сосойя здесь?
– Здесь я, чего тебе? Я спать хочу!
– Пусть он встанет и выйдет, тетя Кето!
Тетя удивленно взглянула на меня, потом сказала:
– Вставай, Сосо!
– О-о-о-о, – протянул я недовольно, – самой не спится, так и другим не дает спать… Отвернись!
Хатия улыбнулась и отвернулась.
Я встал, надел штаны, вышел, громко хлопнув дверью, на балкон, так же громко стуча ногами, сделал несколько шагов, потом на цыпочках вернулся к двери и приник к ней ухом.
– Отойди от дверей, Сосойя, я слышу твое дыхание! – крикнула Хатия.
Мне ничего не оставалось, как спуститься во двор.
Спустя несколько минут я вернулся в комнату.
Бледная, как полотно, тетя сидела у стола, приложив к вискам ладони и тупо глядя на лежавшую у нее на коленях мою блузку. За тетей, обняв ее за плечи, стояла Хатия.
– Да ты понимаешь, что говоришь? – прошептала тетя, не поднимая головы.
Хатия не ответила.
– Может, ты ошиблась, девочка?
– Нет, тетя Кето, что-что, а голоса наших людей я узнаю точно…
– Нельзя поверить в такое, Хатия! – воскликнула тетя.
Выйдя с мельницы и поднявшись на горку, я остановилась передохнуть… Послышались шаги, и он спросил: «Кто здесь?» – «Это я, Хатия!» – ответила я. «Что ты шатаешься по ночам!» – проворчал он.
Хатия умолкла.
– А потом? – спросила с нетерпением тетя.
Я ответила, что для меня ночь и день – все одно, и назвала его по имени. «Что за чепуху ты порешь, – прикрикнул он, – я Тараси, Тараси Антидзе!»
– А может, это и вправду был Тараси? – в голосе тети прозвучала мольба.
– Прежде чем прийти к вам, я была у него… – тихо ответила Хатия.
– И что же?
– Болен Тараси… Третий день лежит в постели…
– Может, тебе все померещилось, Хатия?
– Нет, тетя Кето, не померещилось. Он придет к вам, и вы убедитесь сами…
Хатия направилась к двери. Я опередил ее и открыл дверь. Она осторожно вышла на балкон, спустилась во двор и ушла…
С тех пор тетя, казалось, потеряла дар речи. С утра до ночи ходила она понурив голову, словно разыскивая что-то дорогое, и молчала. Она не слышала меня, пока я не дотрагивался до нее. Собирая чай, вдруг застывала с протянутой к кусту рукой. Работая в поле, вместо травы начинала начисто срезать кукурузные стебли, пока я не выводил ее из оцепенения. По ночам она лежала с раскрытыми глазами, прислушиваясь к каждому шороху, вскакивая при каждом собачьем лае. Она ждала кого-то, а он все не шел. Тетя похудела, осунулась, таяла на глазах. Наконец я не выдержал и пошел к Хатии.
Виссарион Шаликашвили, взобравшись на огромное бревно, топором вытесывал давильню *. Хатия сидела на балконе и с улыбкой смотрела на солнце.
– Здравствуйте, дядя Виссарион!
– Здравствуй, сынок! – ответил Виссарион, не прерывая работы.
– Сосо, это ты? – спросила Хатия.
– Я.
– Где сейчас солнце, Сосо?
– Где ему быть? На небе.
– А в каком месте?
– Гм… над черешней!
– Если над черешней, то я вижу солнце!
– Точно, над черешней!
– Папа, – обратилась Хатия к отцу, – что тебе сказал врач в Батуми?
– Сколько раз тебе повторять?
– Повтори еще раз. Пусть услышит Сосо!