Господи, я такая голодная! От яичницы с гренками есть захотелось еще больше. И становится еще хуже, когда, оставив машину около Трафальгарской площади, мы отправляемся в Национальную картинную галерею. Я ничего не имею против картинных галерей, но там мне всегда жутко хочется есть, особенно когда пройдут первые пятнадцать минут и мне становится скучно.
Сегодня мне очень быстро становится скучно. Моголь выводит меня из себя, бесконечно задавая дурацкие вопросы.
— Кто этот смешной малыш?
— Почему эта красивая тетя в синем держит на голове золотую тарелку?
— Я вижу ослика и коровку, а почему у них на ферме нет поросят и цыпляток?
Все вокруг улыбаются ему. Папа пускается в долгие и подробные объяснения, но Моголь на самом деле не слушает. Анна гладит его по головке и берет на руки, чтобы ему было лучше видно.
Я притворяюсь, что пришла в галерею сама по себе. Картины действуют на меня успокаивающе. Я целую вечность стою перед серьезной бледной женщиной в роскошном платье из зеленого бархата, сидящей на полу с книгой. У меня такое ощущение, как будто меня затягивает в картину… Но тут меня тащат в другой зал, и Моголь снова начинает свое представление.
Он хлопает в ладоши и таращит глазенки на картину под названием "Происхождение Млечного Пути".
— Ой, смотрите на эту тетю! Так ведь неприлично! — пищит он.
Я вздыхаю. Анна шикает. Папа объясняет Моголю, что в этом нет ничего неприличного, если великий художник создает иллюстрацию к замечательному мифу.
— А по-моему, неприлично, — упорствует Моголь. — Правда неприлично, Элли?
Меня саму картина несколько смущает, но я принимаю высокомерный вид.
— Ты просто еще маленький, Моголь, и не можешь оценить великое искусство, — заявляю я.
— Неправда, я люблю искусство. Просто, по-моему, это неприлично. У этой тети такие трясучие штуки, как у тебя.
Я понимаю, что он просто имеет в виду грудь любой формы и размера. Но все равно, от слова «трясучие» мне хочется плакать. Я чувствую, как меня бросает в жар. Ярко-розовое трясучее желе.
— Встретимся у входа через полчасика, ладно? — говорю я и быстренько отхожу в сторону.
Слово «трясучие» извивается у меня в мозгу, словно огромный червяк. Я пытаюсь сосредоточиться на искусстве, раз уж я наконец осталась в гордом одиночестве, но ничего у меня не получается. Я только с отчаянием разглядываю каждую женщину на картине, стараясь определить, толстая она или не очень. Трудно разобрать, потому что все эти девы облачены в пышные развевающиеся голубые одежды.
Я пробую ограничиться обнаженными. Самая худая — томная Венера, на которой надета громадная модная шляпка, две нитки бус и больше ничего. Она призывно подняла руку, одна нога согнута. Ее прекрасное длинное стройное тело напоминает мне Надин.
Вот другая Венера, покруглее, целует маленького Купидона, а вокруг пляшут разные причудливые существа. Она до ужаса сексапильна, прекрасно сознает свои чары — не сказать, чтобы худая, но такая загорелая и крепкая, как будто каждый день тренируется в спортзале. Один в один — Магда.
Я ищу себя. Мне не приходится искать дальше Рубенса. Я смотрю на двойные подбородки, пухлые руки, дряблые ляжки, куполообразные животы, громадные зады в ямочках. Трем мощным теткам предлагают золотое яблочко, а у них такой вид, как будто они каждый день уминают целый фруктовый сад.
Никогда больше не буду есть.
Глава 4
ДЕВОЧКА-КИТ
И вот я не ем.
Не откусываю. Не жую. Не глотаю. Очень просто.
Только на самом-то деле это, конечно, совсем не просто. Это самая трудная вещь на свете. Целый день я не могу думать ни о чем, кроме еды.
Завтрак — не проблема. Я просыпаюсь такая голодная, что чувствую слабость и тошноту, и при виде того, как папа двигает челюстями, а Моголь чавкает и роняет еду на стол, у меня начисто отшибает аппетит. Мы с Анной дружно прихлебываем черный кофеек, как родные сестры.
Вопрос со школьными обедами тоже легко решается. Запах еды, просачиваясь по коридорам, пробирается в класс, и в первую минуту нос у меня начинает подергиваться, в животе бурчит, слюни текут. Но в самой столовой становится легче: запах еды оглушает, а от ее вида подступает тошнота, если как следует напрячься. Как будто в очках у меня новые стекла. Сосиски превращаются в обуглившиеся неприличные части тела. Пицца похожа на болячку, из которой сочится кровавый томатный сок и гнойный расплавленный сыр. Дымящаяся печеная картошка похожа на кучку конского навоза. Уйти от всего этого совсем нетрудно.
Намного труднее, когда Магда и Надин принимаются меня угощать. На перемене Магда сует мне целый ломоть испеченного ее мамой орехового пирога, и не успела я отравить его своими мыслями, как уже проглотила целиком: сочная сладость в одно мгновение проскочила в горло. Это так вкусно, что у меня слезы наворачиваются на глаза. Я уже несколько дней морю себя голодом, так чудесно чуточку утолить это гложущее чувство но, оставшись с липкими пальцами и крошками на губах, я прихожу в ужас.
Сколько калорий? Триста? Четыреста? Может быть, пятьсот? Столько сахара, столько масла, столько мерзких орехов, от которых страшно толстеют.
Я говорю, что мне нужно в туалет, но Магда и Надин идут вместе со мной, и я не могу сунуть два пальца в горло, чтобы меня вырвало, — девчонки услышат.
Надин вечно жует «Кит-Каты» и «Твиксы». Это нечестно. Как у нее получается оставаться такой тощей? И кожа безупречно белая, у нее даже прыщей нет. Она рассеянно кусает шоколадные батончики, время от времени отламывает кусочки и предлагает нам с Магдой.
— Надин, я на диете, — отталкиваю я ее руку.
— Ах, ах, Элли, эти твои диеты! — говорит Надин.
Ну ладно, пусть раньше я пробовала садиться на диету, но это было не всерьез. А теперь все по-другому. Иначе нельзя.
Когда я прихожу домой, становится еще труднее. Я так привыкла, придя из школы, сразу пить чай с хлебом и медом, с овсяным печеньем и сыром, с виноградом или горячий шоколад с домашними коржиками хорошая, здоровая, восхитительная еда. Нет, плохая, вредная еда, от которой я раздуваюсь и превращаюсь в громадный неповоротливый трясучий ком. Я не могу это есть. Я не буду это есть.
Анна не спорит. Она кормит Моголя отдельно, а мы с ней едим свое: сельдерей, морковные палочки и ломтики яблока. Мы бодро хрустим. Моголь задумывается: может быть, он что-то теряет? Он требует дать и ему кусочек сельдерея.
— Совсем никакого вкуса, — удивляется Моголь. — Мне не нравится.
— Нам тоже не нравится.
— Тогда зачем вы это едите? Вы глупые, — говорит Моголь.
Папа тоже считает, что мы глупые. Он наблюдает за тем, как мы с Анной отрезаем себе на ужин по ломтику ветчины и четвертинке помидора, после чего жуем бесконечные листья салата.
— Вы обе свихнулись, — говорит папа. — Чего ради вы устроили эту сумасшедшую диету? Ты, Анна, и сейчас худая, как спичка, а ты, Элли? Не понимаю, что на тебя нашло. Ты всегда любила поесть.
— Хочешь сказать, я всегда была толстой, как свинья, так почему бы не оставаться такой и дальше? — спрашиваю я, поперхнувшись листом салата. Влажный сорняк застревает в горле. И что я стараюсь его съесть? Передернувшись, я выплевываю листок в салфетку.
— Фу, Элли плюется! А вот мне не разрешают выплевывать еду, правда, мама?
— Помолчи, Моголь.
— Зачем ты так, Элли? Господи, я же не говорил, что ты толстая.
— Ты это имел в виду.
— Ничего подобного! Ты не толстая, ты…
— Да? Я — что?
— Ты просто… Обыкновенная симпатичная девочка, — в отчаянии изворачивается папа.
— Магда и Надин тоже обыкновенные симпатичные девочки, но я ведь гораздо толще, чем они, разве нет?