Включил тусклую лампочку, огляделся. Тут было холодно и так же тесно, как в спальне, даже теснее: сюда, видимо, в спешке стащили веши из других комнат, – цветочные жардиньерки, табурет-вертушка от рояля, сваленные в кучу растрепанные журналы и ноты, два самовара, огромная зеленая кадка с чахоточной, полузасохшей пальмой, тумбочка-подставка, на которой изящнейшая гипсовая статуэтка «Психея» – подарок Агнии Константиновны в день двадцатилетия их свадьбы…

Итак?

Кое-как устроился на рояльном табурете. Пошуршал газетой, поискал на серой ряднине газетной полосы абзац, на котором прервал чтение.

Ага, вот!

«…Будут сами собой вовлечены в наш аппарат…» Так-с, так-с… «Для этого… два миллиарда – пустяки… Мы должны дать им (специалистам) как можно более хорошие условия существования…»

– А-а, черт! – рявкнул профессор. – Стало быть, милостивые государи, не просто вовлечь, а – купить! Меня?! Купить?! То есть как шелудивого кобелишку голодного поманить обглоданным мослом! Тю-тю, дескать, кабыздошка! Иси!

Ярость душила Аполлона. Вытаращив налитые кровью глаза, хватал широко разинутым ртом воздух. Сжимались и разжимались толстые пальцы огромных, поросших рыжеватою шерстью рук, слепо шарили вокруг, как бы ища чего-то… Натыкались на колючие листья пальмы, на самоварную конфорку Наконец нашарили, схватили и с бычьей силой шваркнули об пол. Белые брызги гипса затейливо испестрили плиточный пол.

Профессор близоруко поглядел на ладонь, брезгливо вытер ее о штаны. Бормотнул: «Так-то-с!» и устало обмяк

Так вот, значит, чему обрадовались Лебрен и розовый Благовещенский!

Мосольчиком поманили…

Ну и черт с вами. Гложите.

А он, профессор А. А. Коринский, мерси, не будет. Не привык, знаете ли, к обглодкам.

И не за господскую подачку работал всю жизнь. Не за чечевичную, знаете ли, похлебку. Нет!

Вот так-с.

И ежели всякие там Лебрены и розовые доценты приходят в телячий восторг от того, что кинули им кость и почесали за ухом, то он, профессор А. А. Коринский, – извините-с.

Он… он…

Удивленно, с полуоткрытым ртом, уставился на белые черепки, разбрызганные по полу. Что это он трахнул?

М-м… Психею, кажется. Нехорошо. Зуды не оберешься: грубый, нечуткий, ничего святого.

Впрочем, все можно свалить на солдат.

Ах, да подите вы к черту с этими пустяками! Психея…

Тьфу на Психею!

Тут, милостивые государи, дела посерьезней всяких там пошлых Психей. Меня купить собираются! Два миллиарда ассигновано, не как-нибудь!

Сперва, разумеется, будут воспитывать. Организовывать! Как это там сказано? Профессор заглянул в газету. «…Необходима масса работы воспитательной, организационной, культурной»… Га!

В связи с чем – пардон, пардон! – разрешите задать вопросик: кому же именно изволите поручить меня воспитывать и организовывать? Нуте? Ах, вот: «…товарищам, которые на каждом шагу сталкиваются с этим вопросом…»

Новоявленным коммунистам, разумеется.

Представителям власти на местах.

Темным людишкам из бывших урядников, лавочников и мелких чиновников, прикрывающих свой обывательский срам партийной карточкой.

Вроде распрекрасного институтского коменданта гражданина Полуехтова, папенька коего не только содержал магазин на Малой Мясницкой и прославился полуехтовскими колбасами, но и по сей день, слышно, приторговывает у вокзала сомнительными пирожками.

Вроде распрекрасного институтского коменданта Калиша, недавно изобличенного как главаря шайки убийц и грабителей.

Вроде Вальки Рыжова, известного всему городу вышибалы в одном из веселых домов под красным фонариком на Миллионной, а ныне, черт его знает, какого-то начальника, поскольку ходит в кожаной амуниции и с пистолетом на боку…

Ничего себе компанийка!

И вот ее-то вы и натравливаете на интеллигенцию, чтобы «вовлекать, воспитывать и организовывать»!

Га?

Неделю назад – звонок среди ночи. Упомянутый Валька Рыжов, всеми презренный вышибала, – во главе трех весьма подозрительных субъектов. Обыск. Оскорбительнейшая возня в ящиках с бельем, с личными письмами, фотографиями. Ничего не найдено, конечно, но как избавиться от такого ощущения, будто тебе плюнули в физиономию?

Как? Я вас спрашиваю, милостивый государь! Вас!

Вчера неведомый мне начальник воинского отряда расквартировывает в моей квартире два десятка солдат. Отнимает у меня кровать, и я вынужден единственную оставшуюся делить на троих!

Что это, как не издевательство?

Га?

И после этого у вас хватает такта сулить мне златые горы, лишь бы я сотрудничал с вами!

Оклады! Два миллиарда рублей! Пайки!

А мне, сударь, не мильярды ваши нужны, не пайки. Мне доверие нужно. Доверие. Товарищеское расположение.

И ежели вы подойдете к нам не с вашими мильярдами, а с доверием, да еще ежели очистите партию вашу от всяческих прихвостней, – вот тогда я ваш!

Весь ваш, заметьте.

И не как инвентарь, купленный за деньги, а как родной человек, как честный ученый, готовый насмерть драться под вашим, милостивый государь, идейным знаменем!

Вот так-то-с!

Все эти мысли как бы взревели в тишине и полумраке ванной. Пронеслись ураганом – с грозою, с ливнем, с градом, с пенистыми мутными потоками, сорванными крышами и вывороченными деревьями. И, как это бывает в природе после бури, сразу обессилев, поникли, смирились ветры, потухли молнии, умолкли громовые раскаты. Лишь мерный, ровный лепет моросящего дождя да плеск бегущих с гор ручьев, оттеняющих мирную тишину.

Белыми брызгами гипса пестрели шахматные плиточки пола.

И голос Агнии откуда-то издалека звал:

– По-о-оль!

Она проснулась тихая, посвежевшая, чем-то вдруг успокоенная. Встретила мужа словами:

– Ах, Поль, какой дивный сон мне привиделся…

Будто бы девочкой бежала по зеленому лугу, и вдруг – домик. Вошла и видит: бревенчатые стены, на чисто выскобленном полу – трава, цветы, как в троицын день, свежескошенные, сладко, тонко пахнут… И солнце в чисто-начисто вымытых окнах. И стол под серой холщовой скатертью. И стакан воды на столе, прозрачной как слезка…

– Ты понимаешь, Поль?

Он, разумеется, ничего не понимал. Агнию понять, знаете ли, довольно мудрено. Принесет, бывало, картинку, повесит в гостиной, ахает, трясет кудерьками: «Изумительно!» – тянет в нос почему-то, и чуть ли не озноб прошибает ее от восторга. А на картинке и всего-то чепуха: бык в траве, и возле бычьей морды – голый мужик, а у хвоста – баба. Что-то из греческой мифологии, кажется, в декадентском духе.

Или уставится в одну точку, стихи говорит.

Профессор, боже сохрани, не отрицает поэзии. Во времена далекие, в юности, даже сам заучивал стихи: «Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат» или «О чем шумите вы, народные витии». Отличные, серьезные были стихи. Но эти, что Агния бормотала в каком-то сомнамбулическом трансе:

Ее факел был огнен и ал,
Он был талый и сумрачный снег
Он глядел на нее и сгорал,
И сгорал от непознанных нег
Лоно смерти открылось черно —
Он не слышал призыва: «Живи»,
И осталось в эфире одно
Безнадежное пламя любви, —

этого увольте, он понять был не в состоянии. Чушь, бред! Кто был снег? Почему сгорал? Что за неги непознанные?

Пустобрешки. Так-то папаша-покойник говаривал.

Теперь вот, пожалуйте, – сон: стоит стол и на нем стакан с водой…

– Только и всего? – простодушно ляпнул Аполлон.

Агния Константиновна болезненно сморщилась, застонала:

– О-о-о!

И, безнадежно махнув холеной слабенькой лапкой, принялась возиться у стола.

– Ну, не сердись, не сердись, Агнешка, – ласково сказал профессор. – Ведь ты же знаешь, что там, где тонкие чувства, я, к сожалению, пас. Позволь, я помогу тебе. Ты отдохни, знаешь ли, почитай. А уж мне разреши заняться. Я, знаешь ли, люблю чистить картошку, это организует мысли…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: