В эти дни тяжелобольной Денис Иванович Фонвизин (осталось три года жизни) пытается вылечиться целебными водами близ Риги; год назад ему не разрешили журнал «Стародум», сейчас он пробует сочинять комедию с главным героем по имени Иван Нельстецов.
Другой же наш знакомец, Иван Тревогин, побывал в Сибири (начальство, впрочем, учло, что тем самым он значительно приблизился к острову Борнео, и специально предписало держать его подальше от любой российской границы); известие о разрушении столь знакомой Бастилии Тревогин встречает в Перми, где пытается прожить уроками французского языка и рисования. Жизнь его была, мягко говоря, нелегкой и оборвалась в марте следующего, 1790-го.
Июль — август 1789-го
В эту примерно пору под влиянием знаменитых, «зажигательных» сочинений аббата Рейналя поэт-аристократ Дмитрий Горчаков пустился в далекие странствия, которые были бы смелее борнейских планов Иоанна Тревогина, если бы не совершались только мыслию и рифмою:
В XX веке подобные рассуждения связали бы с кризисом колониальной системы, борьбой "третьего мира" за независимость; в конце же XVIII грядут события, революции, после которых только и развернется в полную силу европейский капитализм и будут созданы огромные колониальные империи, управляемые "с Тамизы и Секваны"…
Взглянув на мир, возвратимся в Петербург. 14(3) июля 1789 года, согласно камер-фурьерскому журналу (дневнику придворных происшествий), — балы, приемы, церемонии.
Это, впрочем, поверхность явлений. Куда более интересные вещи можно узнать из дневника статс-секретаря императрицы Александра Храповицкого, куда попадают предметы достаточно секретные, даже интимные.
14(3) июля 1789 г.:
"Ее величество… изволила мне отдать записки для изготовления указов, чтоб Боборыкина — в конную гвардию, Фитингофа — в камер-юнкеры,
Платона Александровича Зубова — в полковники и флигель-адъютанты".
Как видим, исторический день взятия Бастилии — счастливый для нового фаворита Зубова, который в 22 года уже полковник и флигель-адъютант, а далее еще и не то будет…
Несколько дней спустя Храповицкий фиксирует, что царица отметила по каталогу "французских книг на 4 тысячи, видно для Зубова".
Просвещение фаворита — дело государственное.
18(7) июля."Велели список колодников, чтоб десяток простить за победу над шведами".
На другой день, 19(8) июля:
"Разговор о переменах во Франции. Получено известие, что третье сословие самовольно составило из себя собрание национальное".
О Бастилии новости еще не дошли, но в Петербурге уже хорошо понимают, что — началось…
Недавно царица беседовала с французским послом графом Сегюром и заметила:
"Ваше среднее сословие слишком многого требует; оно возбудит недовольство других сословий, и это разъединение может повести к дурным последствиям. Я боюсь, что короля принудят к большим жертвам, а страсти все-таки не утихнут".
Анализ точный, пророчества царицы сбудутся. Единственное, что может вызвать улыбку, — тот «выговор», что Екатерина как бы адресует через Сегюра третьему сословию: тут ощущается самодержавная привычка — цыкнуть, приказать, распорядиться. Из России, где буржуазии "почти не видно", нелегко вообразить французское третье сословие, которое не обуздать…
В это время Державин подносит оду, которую читает царице вслух:
До сих пор правда была терпимой, но вскоре ей придется нелегко.
27 (16) июля:
"Приехал курьер с известием, что сколь скоро сведали в Париже о перемене министров, а особливо Неккера, то народ взволновался, взяли подозрение на королеву, разбили Бастилию; Национальная гвардия — ристала к народу. Король приходил в собрание депутатов, из коих несколько отправились в Париж для усмирения народа, но тут и утвердили свою милицию, над коею начальник Лафайет".
Главное известие наконец пришло в Россию. Екатерина вместе с Храповицким верно схватывает главное: на чьей стороне сила, кто вооружен? Недаром в короткой записке дважды говорится о Национальной гвардии. Царица столь взволнована, что через день требует к себе примчавшегося из Парижа курьера Павлова, чтобы сообщить о парижских событиях послу Сегюру, которого собственное испуганное начальство не торопилось известить о случившемся. Разумеется, Сегюр пишет в Париж, а ловкие петербургские дешифровщики тут же перлюстрируют дипломатическую почту и подносят ее царице; Екатерина, ничуть не стесняясь, берется за чтение вместе с Храповицким и с изумлением находит достаточно теплое письмо Сегюра… Лафайету!
Екатерина: "Может ли так писать королевский министр?"
Храповицкий: "Они друзья и были вместе в Америке. Да они двоюродные".
Первый урок самодержице насчет обаяния революции: по ее понятиям, граф Сегюр и маркиз Лафайет должны быть горою за Бурбонов; но они вместе дрались недавно за свободу Соединенных Штатов, они мечтают о просвещенном прогрессе в своей стране — и разве не о том же толкует уже много лет царица?
Меж тем Екатерина смеется над австрийским императором, который поздравил Людовика XVI "со счастливой революцией", снова и снова примеряет парижские события к себе, понимая и не понимая, может быть не желая понять…
Храповицкий, 24 (13) августа:
"Разговор о Франции. Со вступлением на престол я всегда думала, что ферментации там быть должно; ныне не умели пользоваться расположением умов. Лафайета взяла бы к себе и сделала своим защитником".
27 лет спустя Екатерина II вспоминает свою революцию, 1762 год, когда на ее стороне были Орловы и другие "российские Лафайеты". Царице кажется, что уже тогда она предвидела нынешние французские события ("ферментацию" — то есть брожение); Екатерина уверена, что, если б она находилась в Париже, то сумела бы воспользоваться "расположением умов"; тут, кажется, ирония, даже презрение к Бурбонам, которые того не умеют.
"Но что такое король? — восклицает Екатерина. — Он всякий вечер пьян, им управляет кто хочет, сперва Бре-тейль, партии королевиной, потом принц Конде и граф д'Артуа и, наконец, Лафайет…"
Создается впечатление, что очень неглупая русская императрица не хочет даже самой себе признаться в глубоких, серьезных причинах происходящего: спервоначалу — очень много говорит о пьянстве как источнике беспорядков, о вероятных английских интригах. О бунтовщиках: "Я считаю этих людей больными…"