И это еще ничего бы. Но иногда Дмитрию Алексеевичу попадались навстречу взрослые, особенно эта «сама» Дроздова. С тех пор, как Лопаткин вернулся из Москвы, она не здоровалась с ним, проходила мимо с ясным лицом, с приветливым взглядом, обращенным к его пуговицам. Она была счастлива, красива и задумчиво нежна. «Вот такие паразитические цветы с сильным запахом, бледные повилики, зарождаются в какой-то непонятной сфере, чтобы поражать нас, — думал Дмитрий Алексеевич, провожая ее взглядом. — И они нас презирают, и никто не протрет им глаза, не повернет их, потому что они глупы».

— Да, это как раз она, — шептал Дмитрий Алексеевич, проникаясь к ней ненавистью.

Но действовал он совсем не так, как диктовало ему гордое самолюбие. Он предупредительно уступал ей дорогу и даже переходил на другую сторону улицы и при этом делал вид, что занят своими мыслями.

Потом он заметил, что она беременна. У нее появились желтоватые, расплывчатые пятна на лице и медлительная походка. Ей было трудно ходить, она со страхом готовилась к материнству, и Дмитрий Алексеевич сразу же простил ей все. Правда, здесь сказались еще кое-какие обстоятельства, которые постепенно открылись Дмитрию Алексеевичу в последнюю зиму.

В домик Сьяновых часто наведывалась учительница английского языка Валентина Павловна — смешливая, постоянно краснеющая женщина лет тридцати. Лицо ее было безнадежно испорчено высоким, выпуклым, розовым лбом. Этот недостаток не так был бы заметен, если бы Валентина Павловна могла освободиться от своей привычки краснеть: скажет слово и зардеется. Замолчит — и еще больше покраснеет.

Впрочем, Дмитрию Алексеевичу меньше всего было дела до чьей бы то ни было внешней красоты. Ведь и у той девушки, чей портрет висел у него над столиком, тетя Агаша тоже заметила что-то неприятное во взгляде далеко к вискам отставленных глаз. А Дмитрий Алексеевич видел в этих глазах другое, что-то вроде сочувствия или ласкового одобрения. Его так и тянуло посмотреть в эти глаза.

С Валентиной Павловной Лопаткин был всегда ровен, старался не замечать ее неловких движений, слов, сказанных невпопад, и краски, то и дело заливавшей ее лицо. Он радовался каждому ее приходу: Валентина Павловна как бы связывала его с окружающей жизнью, была живой и веселой газетой. И еще — она верила в то, что «лопаткинская» машина для отливки труб не простая выдумка. Верила в то, что машина эта победит. А раз вера ее была искренней, значит можно было принимать и ее вклад в нужное дело — рулоны прекрасной ватманской бумаги, которые она где-то доставала.

Валентина Павловна просиживала в комнатке у Дмитрия Алексеевича по несколько часов, а он что-нибудь гудел и чертил новый вариант своей машины или думал над неоконченным чертежом. Она молча следила через его плечо, мимо разросшихся лохматых волос, за уголком широкой русой брови, который то поднимался удивленно, то сердито опускался в зависимости от того, как шли дела. Или вдруг принималась болтать о жизни поселка или о школе.

И вот из-за этой-то болтовни перед Дмитрием Алексеевичем постепенно встало и грустно взглянуло на него другое лицо, «самой» Дроздовой. Оказывается, эта когда-то счастливая комсомолка, дочь простого счетного работника из банка, ошиблась в выборе мужа, попалась в плен и слишком поздно начала это понимать.

— Вы знаете, как она сейчас со мной спорит! — рассказывала Валентина Павловна. — Так никто еще не спорил! Выдвинула аргумент — и ждет, чтобы я опровергла! И радуется, если я хорошо, как следует ее разобью. А если замолчу, задумаюсь — злится, наскакивает. Удивительно! Может, здесь еще и ее положение сказывается. Но все равно — такого я еще не встречала.

— Да-а! — гудел Дмитрий Алексеевич, вспоминая недавний визит Надежды Сергеевны к Сьяновым.

Однажды Валентина Павловна пришла к нему утром, молча поставила в угол трубку ватмана и села на табуретку, расстегнув серо-голубое пальто с воротником из фиолетового песца.

Дмитрий Алексеевич растирал в блюдечке тушь. Он взглянул в угол на трубку ватмана и сказал полушутливо, полусерьезно:

— Валентина Павловна, смотрите, я скоро начну вас любить. Вы мне даете больше, чем жизнь.

Валентина Павловна засмеялась, покраснела и спрятала лицо в воротник.

— Я говорю серьезно, — Дмитрий Алексеевич улыбнулся ей. — Для того чтобы просто жить, нужен хлеб. Но как бы я ни был голоден, я всегда променял бы свой хлеб на искру веры. — Он подлил воды и целую минуту молча, сосредоточенно тер черным кусочком по блюдцу. — У нас в госпитале были почти все раненые с Ленинградского фронта. И с некоторыми что-то случилось: наголодались они там, и вот, смотрю, сушат теперь на батарее корки! Высушат — и в подушечную наволочку. И у меня такое есть — только по отношению к людям, которые верят в мое дело! И еще — к ватману. Это я, чтобы вы поняли, Валентина Павловна. Простого «спасибо» здесь мало. Я всегда буду помнить эти дни и буду всегда ждать случая, чтобы доказать своим друзьям…

— Дмитрий Алексеевич, перестаньте! — Валентина Павловна повернула к нему лицо не то счастливое, не то обиженное. — Вы сейчас чуть-чуть меня не обидели. Мне достаточно самого малого — неужели вы думаете, что я не пойму! Верю! — громко крикнула она. — Вы услышали это слово? Вот и хорошо. Ватман вам нужен — вот я и счастлива!

И, спохватившись, вспыхнув, она добавила:

— Я же понимаю, что эта машина нужна государству и что помогать вам долг каждого честного…

И они оба замолчали.

Во время этой беседы Дмитрий Алексеевич быстро и словно нечаянно несколько раз взглянул на нее. Он уже в который раз гнал от себя то и дело выплывающую на свет догадку, которая польстила бы его самолюбию, но была страшна серьезностью и глубиной. Совесть подсказывала ему, что догадку эту нужно остановить, нужно ничего не видеть и не слышать, иначе разрушится короткая и сердечная дружба.

И он громко стучал блюдцем, беспечно покашливая, потом включил радио детскую передачу, — чтобы не замечать чувств, вышедших чуть ли не для открытых действий. Он не смог бы дать ответа на эти чувства. Он не хотел отражать этот приступ и спешил решить дело средствами дипломатии. Надо сказать, что это ему удалось. Валентина Павловна поднялась, словно ее разбудили, и включила радио погромче. Потом, следуя необъяснимому ходу мыслей, она стала смотреть на портрет Жанны Ганичевой, повешенный над столиком.

— Жанна так и не пишет? — спросила она.

И не успел Дмитрий Алексеевич ответить, как на улице послышался женский голос, хлопнула дверь и Агафья Сьянова, войдя с мороза в платке и нагольном полушубке, бросила на столик два письма.

— Принимай, Алексеич, корреспонденцию — забыла вчера передать. Так и ношу в кармане. Силосовать скоро будем письма твои!

Привычной и спокойной рукой Дмитрий Алексеевич разорвал первый конверт со штампом министерства. Мгновенная боль вступила в виски — он прочитал слова: «Не представляется возможным», — и тут же бросил красивую бумажку под стол. На секунду в глазах его появилось выражение усталости, на миг он как бы окостенел и губы его ядовито искривились, но все это сразу же прошло, он поднял с пола бумагу, спокойно перечитал ее, разгладил и, выдвинув ящик, тут же подшил ее в толстую папку, к другим, таким же красивым бумажкам. Бросив папку в ящик, он глубоко вздохнул и посмотрел на портрет Жанны. «Наверно, конца не будет нашей с тобой разлуке», — подумал он, легко проникая сквозь жесткость ее взгляда, отдыхая в тех ласковых глубинах, о существовании которых никто не знал, кроме него. Он уже забыл о том, что в комнатке сидит еще один человек — его постоянная гостья.

— Да, ч-черт, — сказал он, темнея лицом, и протянул руку ко второму конверту.

Это было письмо от нее! Валентина Павловна сразу поняла это и стала прощаться, что-то сказала, засмеялась, жалко хихикнула, словно в пустой комнате, и быстро ушла, даже не застегнув пальто.

Наступила тишина. Дмитрий Алексеевич читал письмо и незаметно для себя начал поглаживать одной рукой волосы, плечо, щеку. Он слышал громкий, словно дикторский голос письма, объявляющий ему о неожиданном разрыве.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: