Когда короткий зимний день начал гаснуть потихоньку, Ваня все же не выдержал: оторвался от елочного комля и направился в деревню. Теперь уже без фляжки, без компаса. Он бродил, бродил по деревне, дрожа от холода, нахохлившись, не обращая внимания на любопытных, заглядывающих ему в лицо, толкающих в бока и что-то кричащих вслед ребятишек. Наконец, чувствуя, что дело становится совсем плохо, он вошел без стука в первую попавшуюся избу. Там не было мужиков: только молодая баба в горнице кормила грудью ребенка, да старуха сидела за прялкой. Остуженным, осипшим голосом Ваня поздоровался, поклонился, покрестился на божницу и сказал:
— Подайте сирому, нищему, горемычному сиротине.
И не хватило больше сил, шлепнулся на лавку. Старуха подошла, налила ему молока в кружку, он выпил — и забылся сразу же, свалился со скамейки.
Проснулся на том же месте. В кухне горела лучинка, в горнице кричал ребенок. Молодая баба помогла ему подняться с пола, положила на стол перед ним хлеб, несколько теплых картошек:
— Ешь, родимой. Что есть, уж не обессудь…
Он жадно съел все, запил молоком, поклонился хозяевам в пояс, благодаря; пошел на улицу. Голову покруживало, и он не сразу разобрался, в какую сторону ему надо добираться к дому Кузьмы Ивановича. Он поплутал, и только крик солдата, пугнувшего его от одного из домов, восстановил чувство опасности, и дальше мальчик шел уже безошибочно. Стукнул, как раньше. На сей раз в окошко не выглядывали — было темно, а сразу вышел бородатый мужик, еще не старый, спросил:
— Чего тебе?
— Тетенька Фиса Ощепкова, из Березовки, она вам родня будет, просила привет передать, да с подарочком. Вот, пожалуйте!
Ваня отдал хозяину мешочек соли. Тот взял, ответил верно:
— Тетеньку знаю, только она мне родня по бабе. Ладно, обожди меня здесь.
Кузьма Иваныч ушел в дом. А когда он открыл дверь, выходя, вслед ему послышался густой мужской голос:
— Кого черти принесли?
— Нищеброд, вашбродь, мальчишка, — подобострастно ответил хозяин. — Ноне моего тестюшки покойного годины, так надо подать: пущай вознесет молитовку за душу за грешныя!
— Тащи в комендатуру! — прохрипело из-за двери. — Там разберутся, что это за нищета такая развелась в расположениях.
— Так мальчик, мальчик, сирота, дескать, — снова заторопился Кузьма Иваныч. — Извольте глянуть, вашбродь.
Он сбегал в избу, вернулся с лампой и осветил Ванино лицо. Отодвинулась занавеска, и толсторожий дядька с большими, переходящими в баки усами, в расстегнутом кителе с серебряными погонами, шальными глазами посмотрел, наморщился, рявкнул что-то, разинув рот с редкими зубами, но, оставшись, видно, удовлетворен осмотром, откачнулся обратно и скрылся за занавеской.
— Ступай… ступай скорея… — подталкивая Ваню к тропке, тыкал его в бок Кузьма Иваныч. — Не видишь, что ли, каков мой-то дракон? Я бы в други поры и согрел, и накормил, и постелю тебе сам постелил — да вишь, кака пора… Наступленье, слышь-ко, они готовят, так и передавай Тинякову. Ладно, вот хлеб, бери, там я все склал, доложил, о чем надо. А ты его не съешь ли ненароком по дороге-то? — он покосился на Ваню, подавая ему большую ковригу. — А то больше я тебе ничего вынести не могу, офицерик-от мой шибко из себя подозрительный. За всеми подзирает, а за мной — паче того, потому что я ему, вишь, и кучер, и квартирный хозяин. Ух, придет времечко, и разочтусь же я с им, с собакой! — Он остановился и даже задрожал от такого желания, однако тут же опомнился и снова сильно толкнул Ваню в бок: — Давай дуй скорея! Хлеб-от не сожрешь, малец?
— Не бойсь, не сожру, — давясь обидой и глотая слезы, ответил Ваня. — Я, дяденька, не голодный, хоть чаи с офицерьем в избе и не распивал.
— Цыц, шшенок! — затопал ему вслед ногами Кузьма Иваныч.
Ох и трудно далась Ванюшке обратная дорога, хоть и шел он по протоптанному прошлой ночью следу! Во-первых, мороз стал сильнее, и приходилось все время тереть лицо, зябко перетаптывать лапотками. Во-вторых, очень аппетитно тянуло из-за пазухи ржаной печеной корочкой. А ведь организм-то у юного красноармейца находился в такой поре, когда сколько ни ешь — все мало, все равно есть хочется. И спасибо Ивану Егорычу Тинякову: ждал его на кошевке в том же самом месте, где расстались сутки назад, а то пришлось бы еще брести полверсты к деревне. Сгреб мальчика в охапку, бросил на солому, хлестнул лошадь вожжами:
— Но-о, окаянная, все бы ты стояла!..
А в избе усадил разведчика к самовару, сам ушел к себе, за отгороженное занавеской место, ломать принесенную ковригу. Когда вернулся, Ваня уже спал, так и не сняв мокрых лаптей, подложив на пол старенький зипунишко. Помначштаба бережно укрыл его своим полушубком, погладил жесткими пальцами по светлым волосам и в трепаном, времен старой службы, матросском бушлате отправился в штаб полка — докладывать донесение.
8
Как ни готовились красные к отражению белогвардейского удара, колчаковцы на сей раз взяли верх: прорвали оборону, захватили прифронтовые селения и устремились дальше. Тогда-то и разыгралась трагедия с пленными, о которой рассказывал своей семье Ванин отец Петро Карасов, своими глазами наблюдавший ее и еле живой от пережитого ужаса возвратившийся домой.
Но ни сам Ваня, ни командование полка, при штабе которого он числился, не узнали тем утром о приключившейся под Тулумбасами трагедии. Красные отступали. Начштаба полка был убит в бою, и его должность исполнял теперь Тиняков. Раненный в плечо, он ехал на кошевке вместе с Ваней Карасевым, юным бойцом. Ваня сжимал свою винтовку и был сам не свой: сегодня он стрелял из нее по белякам. Выстрелил раз семь или восемь, и, кажется, даже упал после выстрела колчаковский солдат, впрочем, может быть, это он споткнулся, потому что после падения все равно продолжал двигаться вперед. Мальчик испугался. Что делать: стрелять еще или бежать что есть духу? Но тут Тикяков здоровой рукой сорвал Ваню со снежного увала, за которым он укрылся, и потащил в повозку.
Стали подъезжать к Марково, родному Ваниному селу. Рану Тинякова перевязали еще на позиции, но Ваня видел, что новому начштаба сильно нездоровится, лицо его горело, губы обметало, он мучительно сглатывал, и Ваня догадывался, что Ивану Егорычу хочется пить. Поэтому, как только въехали в Марково, он сразу велел вознице остановиться у крайнего дома. Это был дом Борисовых, тот самый дом, где Ваня еще совсем недавно со своими сверстниками дулся напролет в карты.
И Борисов-старший, и Яшка, и хозяйка Офониха настороженно встретили явившегося к ним в солдатской шинельке, в папахе с красной лентой соседского мальчишку Ванюшку.
— Ваньша, ты ли? — спросил Яшкин отец.
— Он, он, анчутка, богов противник, — поддакнул забредший в гости и успевший уже натрескаться бражки отец Илларион. — Ох, Ваньша, Ваньша, мало об тебя батогов извели.
— Ладно, некогда мне! — отрывисто и сурово сказал Ваня. — Дай-ко мне, тетка Аня, водицы, раненого командира напоить надо.
Офониха торопливо вынесла ковшик с водой, буркнула:
— Хоть бы ковшик-от вернул, он ведь ишо не обчий!
Тнняков пил жадно, задыхаясь и постанывая: пришлось сбегать еще за ковшиком, тогда только жажда утолилась. Ваня отнес Борисовым посудину и с неприязнью смотрел, как Яшкина мать, завернув ее в холстину, отдала, будто бы опоганенную, пьяному батюшке: святить. Старший же Борисов, Офоня, молодецки подкрякивая, пытался затеять разговор:
— Дак ты, значит, Ваньша, в красных теперь? Комиссаришь, значит?
— Да нет, что вы! У нас ведь в армии не одни комиссары, много рядовых бойцов. Вот я рядовой и есть.
— А то, что комиссару напиться носишь, так это, значит, вроде слуги, лакея, ага? Как, значит, полностью его ублаготворишь, он тебя в комиссары произведет? Хоро-ошие, гли-ко, у вас дела!
— Дурни вы! — мальчик сжал кулаки. — Раненого не жалеете! Когда ваш Яшка ногу гвоздем проколол, так я его две версты на себе волок. А теперь…