2
Сальери.
Поясняя это имя, точнее, этого человека, столь подробно изображенного Пушкиным, мы вправе спросить себя: "Тот ли это Сальери, который освистал "Дон Жуана" и потому мог отравить его творца?"
Очевидно не тот.
Hо тогда подлинный ли Моцарт изображен Пушкиным? Или это имя нужно ему лишь для того, чтобы погрузить трагедию в подлинную музыкальную атмосферу, течение действительной, а не только названной мелодии?
Тайная пружина, ключ предсмертного лживого признания действительного Сальери в отравлении Моцарта представляется мне до странности очевидной. Сознание неизбежной, скорой, вечной немоты написанного на далеких полках библиотек европейских консерваторий заставляло его попробовать спасти если не музыку, то хотя бы звук собственного имени. Впрочем, равнодушные и трезвые современники сочли второстепенного композитора немного помешавшимся перед смертью и готовились забыть его нелепое признание вместе с его скучным именем, когда бы Пушкин, очевидно разгадавший несчастный замысел этой слабокрылой и безблагодатной души, не подал бы ей просимую ею милостыню.
"Все говорят - нет правды на земле.
Hо правды нет и выше..."
Возможно, эти полторы ямбические строки одни из самых причудливых и самых безнадежных во всей поэзии. Правды нет, потому что ее нет на небесах. Это сказано без гнева, без сердца. Так душа смотрит с высоты на оставленное ею тело. Так Сальери смотрит на сегодняшний Божий мир, весь в нем и одновременно весь - вне его. Hо чувствуется какая-то странная, потусторонняя единосущность с отмеченной им небесной несправедливостью.
"...Для меня
Так это ясно, как простая гамма."
Простая гамма! Очевидно, что речь ведется не только об азах [музыки]. Hе только об основе гармонии или фундаменте всякого возможного музыкального сочинения. Три начальные строки трагедии представляют собой как бы философскую теорему, жизнь Сальери, похожая на обвалившийся горный мост, доказывает которую. Оборванная дорога становится язвительным миражом, мостом духов, призрачность которого даже не обманывает чувств, растравляя человеческую тоску.
Душа человека наделена изначальным, деятельным стремлением к "Единому Прекрасному", к Истине, которое невозможно утолить, потому что воплощения "Единого Прекрасного" и Истины в мире нет. Hикакого Христа не было и не существует. Люди Его не видели.
Мечта человека о Христе есть отчаянное, обреченное и проклятое стремление создать подлинную, человеческую дорогу на месте непроходимого моста маячащих туманных фантасмов.
И какая-то неуловимая отечественная тень осеняет немецкий ум австрийского композитора.
"Родился я с любовию к искусству."
Важная, глубокая строка. Сальери не был рожден одушевленным инструментом, подобно Моцарту. Его вела не вложенная свыше равнодушная потребность создавать музыку, но лишь любовь к ней. Таким образом, Сальери осуществлял не саму по себе музыку, но человеческое познание музыки, человеческую любовь к ней.
Моцарт бы не мог, не смел сказать, что он "родился с любовью". Он родился с музыкой.
"Ребенком будучи..."
Так, наверное, Бог вспоминает с тоской плотницкую Иосифа.
"Когда высоко
Звучал орган в старинной церкви нашей
Я слушал и заслушивался..."
Эти, внешне безнадежно описательные и потому как бы даже и не требующие пояснения стихи, бессодержательные для разума, безнадежно сентиментальные наружно, заражают, однако, сердце глухим предчувствием, воспоминание о котором не оставит уже до конца трагедии и затем неожиданно повторится за ее последней строкой в уже явном испуге гармонически несоединимых с ней, но почти одновременно сочиненных четырнадцатистрочных стихов, озаглавленных пятистопным долгим причудливым амфибрахием "Стихи, сочиненные во время бессонницы" и полных лепета игры сна, тайно обманувшего податливое ночное бодрствование, как будто случайный, посторонний незванный гость в радушном раскрытом доме какого-нибудь второстепенного литератора, среди пустых пивных кружек, корок и обгрызенных костей заснул за его длинным столом, чутко слушая еще невнятную в сновидении негромкую скороговорку Камены,
слезы,
невольные и сладкие...