А на праведной пигалице он женился, но поделать с ней ничего не мог, она взрослела и уже начала стариться на глазах, но глупой праведности своей не преодолела и до последних, до последних стремилась Холодова переубедить, поправить, поддержать. Но Холодов бездны не боялся, а счастья не искал, он знал, что счастье - абстракция. Важно только одно - быть над другими, и тем лучше, чем больше тех, над кем стоишь.
И вот, пожалуйста, земля разверзлась.
Хотелось уйти, гордо уйти. Не вышло: ни гордо, ни уйти. Выкрик фальцетный: "За рабочих лошадей науки!" Это он-то? Нет, себя Холодов рабочей лошадью не считал и оказаться рабочей лошадью почел бы для себя за великое несчастье. Просто спекульнуть хотелось, сыграть, испортить настроение новоиспеченному кандидату, "молокососу", пришедшему в институт на глазах Холодова, на глазах сделавшему кандидатскую и грозившему на глазах у Холодова стать и доктором, и академиком, и черт знает кем еще! У "молокососа" была гениальная башка, а Холодов на банкете крикнул: "За рабочих лошадей науки!" И получил в спальне от жены последнего "подлеца", избил жену и стал жить в кабинете, а потом кабинет стал "его комнатой". Это был просто повод, конечно, она еще молода, ей нужны дети и настоящий мужчина, а Холодов не настоящий уже давно и привык к этому, как к лысине. Полысел он стремительно, мазал голову всякой дрянью, но дрянь не помогала. "Когда ученый совет провалил холодовскую диссертацию, встал и вышел, волосы у Холодова тоже встали в знак солидарности и стали уходить пачками в отличие от ученого совета, расходившегося по одному",- так говорили в институте, и вялое это остроумие Холодов сам слышал.
Подгорбунский толковал ему про тополя, принимал участие, просветить хотел. Миссионер чертов! Даже этот слизняк Подгорбунский со своим участием! Ведь сам-то что такое! Раздавленный старик!
Тополей аллея тянулась вдоль толстостенного здания бывшей гимназии, где много лет разрастался, заполняя просторные классы, научно-исследовательский институт. С усилием распускались по весне старые тополя, устало зеленели летом, все чаще и чаще ломались от ветров, и бурь, и метелей, и снегопадов, роняли на телефонные и электрические провода тяжелые корявые суки. В обманчиво молодой пене листьев летом, мерзлые, голые зимой, грозили они пешеходам. Долго не хотели убирать аллею, пока не случился пожар от порванных проводов. Пришлось пилить и корчевать - это было перед самым переездом института за город. За день спилили аллею, и несколько дней баррикадой, валом, древней засекой лежали деревья. Вывозили и корчевали тракторами-трелевщиками.
Весь институт оживленно наблюдал за работой лесорубов. Много мудрых высказываний было сделано, был даже помянут старик Гераклит. Кто-то припомнил, что в одну реку нельзя войти дважды; а кто-то добавил, что все течет и все изменяется; все было сказано по ходу действия, вскользь, как и говорят зачастую вскользь самые мудрые вещи по причине их неоспоримости и, увы, неоригинальности. "Ведь наш век ценит в первую очередь оригинальность, устав от неоспоримостей",- сказал Подгорбунский, прикрывая рукой рот и стыдясь беззубости.
Старым алкоголиком был Подгорбунский - человек необычайной эрудиции и талантов, но "никем не ставший", как говорили о нем в институте, не ставший по причине обстоятельств и по причине личных слабостей, в первую очередь из-за приверженности, как он выражался на старинный манер.
- Вот вы все пьете,- говорили ему,- вы погубили в себе черт знает кого!
- Привержен! - стыдливо соглашался он, стирая со щеки набегающую слезу и виновато улыбаясь.
Но наряду с небрежением к себе не раз пожинал он и лавры восхищения. Мог он, например, на две-три минуты задумавшись, ответить на самый неожиданный вопрос, целиком пересказать грошовую статью какого-нибудь древнего научного сборника, сделать за бутылочкой перевод немецкой или английской работы, необходимой, но недоступной какому-нибудь сотруднику, с языками не знакомому; мог вспомнить, что сказал какой-нибудь великий лесовод, ботаник, биолог или географ по той или иной проблеме. А по любительской склонности к геологии в тридцатых годах он почему-то занялся и сейсмологией, преуспел в ней и предсказал землетрясение. И землетрясение действительно произошло и именно с тем эпицентром, который и определил Подгорбунский.
В молодости, говорят, бывал он героем "романтических историй". Хотя и свойственно романтизировать стариковское прошлое по этой части, но относительно Подгорбунского сомневаться не приходилось, потому что и в теперешнем своем плачевном состоянии он умел завладеть вниманием институтских дам, умел сказать к месту стариковскую вольность, да так тонко и с таким перцем, как ныне уж и не говорят. Дамы называли его "беззубым сатиром", а он с грустью говорил, что в стремительном потопе революций и войн, среди прочей рухляди утонула и галантность.
- Все прекрасно знают,- шепелявил сатир, сидя на диванчике в коридоре, небрежно заложив ногу за ногу и выставив неряшливые завязки из-под обтрепанных штанин,- что у растений, кроме классического, так сказать, способа размножения - при помощи семян,- есть вегетативный. Извините, что я начал с таких неоригинальностей, но тут заключена интереснейшая мысль, которой уделяется недостаточно внимания. Да, берем черенок тополя, допустим, или порослевой побег и высаживаем. Вскорости получаем дерево, стройное, будто бы молодое. Кстати, среди поэтов, с биологией не знакомых, распространено заблуждение, что поросль - это и есть единственный способ размножения растений. Они привыкли видеть, ну, дуб, например, ему особенно повезло в этом отношении, окруженный порослью; и они воспевают эту поросль, не зная, что не за ней будущее, а будущее за тем крошечным растением, на дуб вовсе не похожим вначале, которое пробивается в расщелине, куда завалился желудь этого самого дуба. Они полагают, что дуб производит желуди специально для свиней. Желудь! Он действительно совершенен в своей форме майского жука-хруща, его архитектура идеальна, и его упругость пластмассовая, и его костяной хруст, маслянистый блеск и цвет! Когда я смотрю на желудь, мне кажется, я вижу пробивающийся через его стенки мягкий нежный язычок ростка, чувствую комок остронаправленной силы, в нем заключенной. Ведь согласитесь, чудо почище и посложней ракет-носителей и прочей человеческой суеты. Да, так вот в нем, в желуде, сосредоточена вся сила, все лучшее, что мог дать могучий родитель. В нем истинное обновление, это понимали древние как идею, как великую идею, а мы это знаем как простое знание. А поросль недолго переживет старика, возле которого она появилась. Ведь черенок - ветка столетнего дерева - фактически тоже столетняя. Просто искусственно продлевается срок жизни данной особи. Эту возможность природа дала растениям как одну из замен подвижности. Умирающее дерево протягивает свои старческие ветви за пределы смерти. Вот в животном мире природа мудро лишила стариков возможности размножения. Увы, хе, хе!.. Да, так я о нашей аллее. То есть я хотел сказать, собственно, что тополя эти потому гнилы и мертвенно стара губчатая их древесина, потому они не в состоянии противостоять бурям, что, кроме восьмидесяти-ста их собственных лет - они не так стары, как кажутся, я осматривал срезы, восемьдесят-сто! - кроме их собственных лет, за ними сто лет, ими не прожитых. Сто лет дряхлости тех тополей, возле которых они резвились юной на первый взгляд порослью. В общем они смолоду были стариками. И тут как раз заключена мысль, а вместе с нею и зерно трагедии. В жизни поросли не было революции роста; революцию роста пережили другие тополя, тех нет в помине, те прожили настоящую жизнь. Тополя, которые лежат на площади, не виноваты, конечно: они тополя, и их посадили садовники. Не следует особенно огорчаться! Я слышал, что будет высажен молодняк лиственниц - это удивительно красивое дерево, лиственница. Или ель! Не знаю дерева красивее ели. Говорят еще, наше здание переходит речному училищу. Я даже представляю, как будет хорошо, когда исчезнут из этих коридоров некоторые постные физиономии, как будут гудеть классы от молодых голосов, как наполнится мальчишечьим шумом келья вашего многоуважаемого, многомудрого и, увы, ныне покойного шефа Курнышева!