Мы уселись за дальний столик. Я заказал филе калкана[1] и шампанское. Мы ели молча. Глория много пила, и я следовал ее примеру. Чтобы иметь достаточно сил противостоять наваждению которое ее преследовало, мы открыли вторую бутылку шампанского, и я поднял свой бокал.
— За нашу любовь, Глория...
Она не шелохнулась.
— Я чувствую, что внушаю тебе ужас, — сказал я. — Ты даже не отдаешь себе отчета, до какой степени забыла то, что совершила. Ты думаешь лишь о том, каким образом я уничтожил следы, оставленные тобой.
Во мне поднималась ярость, и Глория это видела. Она пристально посмотрела на меня, словно пытаясь своим очарованием выстроить преграду между собой и моими словами. Но я уже не мог сдержать этот ядовитый поток, рвущийся из меня. Я дрожал, словно лист на ветру.
— Ты преступница, Глория... Преступница и потаскуха, больше того, ты заурядная шлюха. Теперь я уверен, что несколько лет тюрьмы пошли бы тебе на пользу!..
Легкая улыбка промелькнула на ее лице. Я не знаю, что она могла означать, но именно эта усмешка окончательно вывела меня из себя. Я выплеснул ей в лицо шампанское из бокала. Она ничего не сказала, даже не шелохнулась... Глория походила на деревянную статую, которую устанавливали раньше на носу корабля. Она казалась совершенно нечувствительной к оскорблениям.
Из-за соседнего столика поднялся какой-то мужчина. Он подошел к нам и схватил меня за рукав куртки, обозвав при этом трусом. Тогда и я, не говоря ни слова, тоже встал. Передо мной был высокий и крепкий парень с выступающей челюстью. Казалось, челюсть эта просто создана для того, чтобы получать удары. И удар последовал. Вы наверняка видели фильмы, в которых показывают драки. Так вот, парень этот рухнул именно так, как показывают в кино. Подбежали официанты и попросили немедленно покинуть ресторан. Мы с Глорией вышли.
Я был настолько возбужден, что даже не испытывал стыда. В машине я посмотрел на Глорию и увидел, что на лице у нее еще блестят брызги шампанского. Они напоминали мне жемчужины или капельки золота, стекавшие с ее ресниц... Все еще дуясь, я протянул ей платок. И она странно покорным голосом произнесла:
— Прости меня, Шарль!
После всех этих событий между нами наступил период отчужденности. Мы прервали наши супружеские отношения, подолгу не разговаривали друг с другом, но не потому, что дулись, а лишь по простой причине: нам нечего было друг другу сказать. Мы походили на пару быков, тянувших тяжело груженную повозку. А однажды утром мы увидели в саду снег, и, сам не знаю почему, это изменение в природе, такое простое по сути, сломало атмосферу маразма... Я обнял Глорию, она улыбнулась, и мы принялись болтать о разных вещах, словно между нами ничего не произошло. Мы по-прежнему целые дни проводили на заводе. Но только теперь я стал замечать, что Глория все чаще задумывалась, подходила к окну кабинета и подолгу глядела на стену в глубине заводского двора. Затем она как ни в чем не бывало возвращалась к работе.
Я понял, что она не перестает думать о тех событиях и таким образом старается убедить себя, что все происшедшее было не жутким кошмаром, но жестокой реальностью, которая напоминает теперь о себе ежедневно и, таким образом, постоянно превращается в обыденность.
Так прошли месяцы. Жизнь продолжалась, не очень веселая, но в целом сносная. Зима все тянулась — и в природе, и внутри нас. Ведь мы спрятались друг от друга в самых надежных убежищах — в глубинах наших душ. Была еще одна вещь, которая нас объединяла: нет, не любовь, во всяком случае, не то чувство, которое соединило нас в самом начале. Что это было — трудно сказать, но это приковало нас друг к другу крепче любой цепи. Драма, которую мы оба пережили, медленно отступала в нашей памяти, но в сердцах наших она поселилась навеки. И я не без страха говорил себе, что память об этой драме надолго переживет нас обоих!
Феррари в страхе заламывает руки. Сейчас он не сидит и не стоит. Мне кажется совершенно невозможным сохранять эту позу, но это полубезумное состояние помогает ему.
— Черт бы нас обоих побрал! — кричит он дурным голосом. — Почему ты спокоен, тебя что, все это не касается?
— А что я должен, по-твоему, делать?
— Но они же идут! Послушай, неужели ты сомневаешься? Ведь это они! Ты, придурок, почему ты так спокоен?
Я слушаю его почти машинально. Да, они идут... Слышны шаги, они тихи и торжественны. Сколько там этих людей? Двое охранников, двое помощников, директор тюрьмы, чиновник прокуратуры, так? И адвокат... его или мой? Приблизительно шесть человек. Целый кортеж! Я представляю себе шестерых идиотов, важно направляющихся к нашей камере, старающихся не шуметь, чтобы не разбудить нас.
— Но мне казалось, что тебе страшно! — вопит Феррари.
Мое спокойствие выводит его из себя. Он считает, что это несправедливо. Он предпочел бы видеть меня дрожащим от страха.
— Мне действительно страшно, — говорю я ему, и это правда. Но страх мой выражается в иной форме. Он стал другим.
И вновь воспоминания наплывают на меня. В моем распоряжении не больше десятка секунд, чтобы выстроить их в памяти. Если эти люди идут за мной, все кончено. И тогда мои воспоминания потеряют всякий смысл.
Подошел сочельник, и мы решили провести его скромно, вдвоем Постепенно мы оборвали все дружеские связи, и жизнь наша все больше становилась похожей на затворничество.
Накануне Рождества я съездил в город за елкой, елочными игрушками и праздничной едой. Я покупал все это с детской радостью и при этом не переставал думать, что нам и самим пора завести ребенка. Малыш поможет изменить нашу жизнь, ради его будущего и мы вели бы себя иначе, появился бы какой-то смысл, о котором мы уже не смели и мечтать.
Служанка выпросила у нас два дня отпуска, да мы и сами были не прочь остаться вдвоем. Пока Глория занималась на кухне праздничным ужином, я торопливо устанавливал и украшал елку. Пусть это будет для нее сюрпризом! Она вошла в гостиную, чтобы начать накрывать на стол, увидела мою елку и расплакалась. Я обнял ее за плечи и заставил сесть рядом с собой на канапе[2].
— Ты ведь любишь Рождество, правда? — спросил я ее, поглаживая волосы на затылке Глории...
— Ты сам знаешь...
— Я тоже люблю, это единственное, что осталось еще чистого для людей нашей эпохи, будь они верующими или атеистами! Послушай, мне пришла в голову одна мысль...
— Какая?
— Давай изменим нашу жизнь, а? Не будем замыкаться в делах — без цели, без просвета, без порывов!
— Как же ты собираешься изменить нашу жизнь?
— Угадай!
— Продать все и уехать за границу?
Я пожал плечами.
— Тут дело не в границах. И не в широтах, Глория. Всюду, куда бы мы ни поехали с тобой, мы будем возить наше зло... Потому что оно в нас самих... Наоборот, если бы мы вдруг оказались вдали от этой стены, мы все равно беспрестанно думали бы о ней... И...
— Замолчи!
— То, что я хочу тебе предложить, отвлечет нас и наполнит смыслом всю нашу дальнейшую жизнь!
— Так что же это?
Я указал на освещенную елку, на ветвях которой висели всякие яркие штучки, вызывающие во мне нежность.
— Представь, что однажды, в такой же вечер, под такой же елкой появятся маленькие башмачки... маленькие башмачки, в которые мы положим наши подарки... А? Что ты скажешь? Тебе не кажется это чудом?
Она удивленно посмотрела на меня, и я вдруг заметил, насколько она состарилась за эти месяцы. Да, именно состарилась, хотя это слово и кажется жестоким. Сеть мелких морщин под глазами, усталый взгляд. Она постарела, и действительно нам пора подумать о ребенке...
— И матерью этого ребенка станет убийца! — спокойно возразила она, как бы отвечая на мои мысли. Мне стало горько от ее слов.
Я физически ощутил эту горечь и на мгновение закрыл глаза.