Пока я оттирал воробья от сажи, ругал печника и обдумывал, как мне эту неудачную печь переделать, в печи снова что-то зашуршало и снова что-то большое и черное метнулось от печи к окну и с грохотом ударилось о стекло.
Я обмер. Стекло было на месте, а прямо на подоконнике, усевшись на хвост и выставив вперед ноги, сидел скворец.
— Откуда ты? Как ты сюда попал?
Поймал я скворца, оттер ему от сажи спинку, грудку — так и есть: перышки темно-коричневые, а не черные, как у взрослой птицы. Выходит, эта птица молодая, недавний птенец.
Посадил я своего скворчонка в клетку, поставил ему блюдечко с кашей, дал хлеба с молоком, земляных червей, налил воды. А скворец сидит в углу клетки, надулся, клюв опустил и не то на меня сердится, не то думает, что ему теперь делать.
Сидел так мой скворец минут пять, а потом, как услышал крики скворцов за окном, начал вдруг метаться, биться в клетке, да так жестоко, так отчаянно, что пришлось клетку тут же накрыть плащом.
Под плащом скворец приутих. Сижу и я тихо и слышу: скворец носом по мисочке постукивает. Значит, есть принялся, значит, все в порядке — жить дома будет.
К вечеру, как стемнело, снял я с клетки плащ. Сидит скворец, красивый, большой, нос любопытный, ноги длинные, проворные, а глаза умные; то справа на меня посмотрит, то слева.
Погасил я свет, лег спать, и скворец мой притих. А утром, чуть рассвело, началось у меня дома такое, о чем и не расскажешь…
И плащом я клетку накрывал, и прятал клетку вместе со скворцом в темный шкаф. Все равно: стоило услышать скворцу гомон скворчиной стаи, как начинал он биться и кричать. А скворцы, как нарочно, то стаей пролетят над домом, да так низко и близко, что палкой, кажется, достанешь. То упадут с крыла на огород и забегают, засуетятся под самыми окнами. То по забору и по проводам рассядутся, как сухие грибы на нитках: один к другому, крыло в крыло.
Терпел я день, терпел другой — не унимается мой скворец, бьется, кричит… Что же мне делать? Ждать, когда скворцы улетят на юг? А когда это будет: через неделю, через месяц? У этих скворцов все каждый год по-разному: то рано улетят, то поздно. А может быть, просто извиниться перед моим скворцом за негодную трубу, в которую он свалился, и отпустить его, чтобы не бился в клетке?
Скажу вам честно: не думал я слишком долго. Жалко мне стало скворца еще тогда, когда только посадил я его в клетку Жалко — и все тут… а за эти дни жалость еще больше стала.
Подошел я к окну и открыл клетку.
Вылетел мой скворец пулей — кинулся к забору, сел на жердь, будто упал откуда, и тут же стал прихорашиваться. А потом раза два вскрикнул, да не так, как у меня в клетке, а радостно, звонко, и быстро-быстро полетел туда, где только что большая шумная стая скворцов опустилась на дерево и сразу раскачала высоченный тополь.
Так и не завел я себе скворца до сих пор. А трубу в печке давно переделал.
ПЕТЬКИН СНЕГИРЬ
Был у меня друг — Петька. Жили мы с ним по соседству, всего через два дома, и почти всегда занимались одними и теми же делами. Заведу я себе кроликов, и Петька тут же заведет. Выращу я себе хорошую собаку, и Петька не успокоится до тех пор, пока не раздобудет такого же породистого щенка… Словом, все у нас с Петькой было похоже, кроме одного: не было у него попугая.
Попугая привез я из Москвы, посадил в просторную клетку и стал его учить разговаривать. Правда, надежды на то, что заговорит он, было у меня мало — ведь попугай мой был не какой-нибудь знаменитый какаду, а всего-навсего волнистый, зелененький и совсем небольшой. Когда учить попугая русскому языку мне надоело, открыл я настежь дверку его клетки и разрешил ему разгуливать по всему дому, только на форточку прибил сетку, чтобы мой питомец не улизнул на улицу.
А на улице в это время шел снег, ударили морозы, и попугаю, улети он от меня, пришлось бы совсем худо. И он будто понимал, что на улице сейчас плохо, и очень робко поглядывал через стекло на белые пушистые сугробы, что начали расти у забора. И лишь вечером, когда на улице становилось темно и сугробов за окном не было видно, мой попугай смелее расхаживал по подоконнику и нет-нет да и отваживался поскрести клювом полоску льда, намерзшую на окне.
Ну а когда садился я за стол и принимался печатать на пишущей машинке, попугай был тут как тут, усаживался прямо на машинку и так катался вместе с листом бумаги взад и вперед, взад и вперед, мешая мне печатать и все время норовя ухватить клювом и разорвать лист…
Вот тут-то Петька, если он был в это время у меня в гостях, не выдерживал и начинал выпрашивать занятную птицу.
— Ну отдай попугая. Ну чего тебе стоит — ты уже подержал, а у меня еще не было…
Или так:
— Жадина ты. Для друга пожалел. Я о тебе был лучшего мнения.
Хоть и любил я Петьку, хоть и дружили мы очень крепко, но отдавать кому-то, даже самому лучшему другу, птичку, которая привязалась ко мне, не собирался. Этому учил меня еще мой отец. Отец очень любил птиц и часто говорил: «Птицы редко верят человеку, а если поверят, то поверят до конца и станут очень верными друзьями. А с друзьями расставаться никак нельзя…»
Вот и объяснял я все это Петьке, обещал и ему привезти в следующий раз такого же попугайчика, даже лучше. Но Петька не унимался, всегда уходил от меня обиженный, а потом вообще стал все реже и реже приходить в гости.
Я, конечно, расстраивался и уже почти собрался ехать в Москву за вторым попугайчиком, для своего друга, как вдруг Петька пришел ко мне очень веселый и громко заявил:
— Ну что, съел? Сиди со своим попугайчиком, а у меня такая птица будет, что умрешь от зависти.
Я очень обрадовался, что Петькина грусть прошла, но сначала ничего не понял: какую птицу собирается завести себе Петька? А разгорячившийся Петька продолжал:
— Знаешь, какую птицу? У тебя такой сроду не было. С красной грудкой, и поет еще — не то что твой скрипун: трещит и трещит только…
Попугайчик действительно не умел петь, он только кричал, когда ему было весело или когда видел меня с угощением в руках. И кричал громко и не совсем приятно… Я насторожился: откуда это Петька возьмет вдруг поющую птицу?
— Снегиря я себе заведу. Вот что, — решительно заявил мой друг.
— А где ты его возьмешь? — поинтересовался я, зная, что поблизости от нас нет никакого зоомагазина.
— Поймаю. Да еще самого лучшего.
— Где поймаешь? — еще раз удивился я.
— На рябине. Он теперь ко мне каждый день прилетает — и утром, и вечером. И рябину ест. Пойдем, покажу.
И мы тут же пошли смотреть снегиря.
На самой вершине рябины, что росла у Петьки под окном, действительно сидел снегирь. Он сидел спокойно и время от времени громко подавал голос.
«Фью-фью… фью-фью…» — с перерывами и немного грустно высвистывал снегирь.
Мы остановились, замерли, боясь испугать птицу, и любовались ее малиновой грудкой, сизыми крылышками, белыми штанишками и темной шапочкой.
«Фью-фью… фью-фью…» — снова подала голос красавица птица. И почти тут же в ответ ей с березы, что росла у дороги, прозвучало такое же негромкое: «фью-фью… фью-фью…»
Это была чудесная снегириная перекличка, вечерняя поверка перед близкой морозной ночью. Я не мог оторвать глаз от птиц, а Петька дергал меня за рукав и нетерпеливо шептал:
— Вот этого и поймаю. Он каждый день прилетает — и утром, и вечером.
— Не лови, — отвечал я Петьке, не отрывая глаз от снегиря. — Пусть живет…
— А у меня что — жить не будет? У меня тепло и корма хватит, сердито шептал мне Петька.
— Не лови, — еще тише просил я.
— Поймаю…
И Петька снегиря все-таки поймал. Уж как он перехитрил эту осторожную птицу, не знаю. Прибежал ко мне мой друг запыхавшийся, остановился в дверях и прямо с порога выпалил:
— Поймал. Пойдем смотреть.
Я не очень охотно поднялся, взял шапку, ватник — мне не хотелось идти смотреть птицу, которая пугливо бьется в клетке. А Петька, будто поняв, почему я медлю, насильно потянул меня к двери: