— Не всякая, мама, любовь, — говорит, — есть любовь!
И, думаешь, образумились? Наоборот! Подговорили «тетю Олю» расспросить меня, что еще про них знаю. А убедившись — ничего больше, решили на всякий случай припугнуть. Чтоб не следила, отцепилась, побаивалась.
Слышу как-то ночью — Захарик заворочался на кровати. А затем половицы заскрипели, дверь. Она у нас скрипучая зимой… Ну, известно, я за халат. Но когда приоткрыла дверь в сени, что-то белое цап меня за полу и потянуло к себе. Вырвалась я. Колени дрожат, трясусь вся. Не знаю, как дожила до рассвета. А подошла к Захарнку — спит он. Ни жалости, ни сочувствия у праведника. Вот когда поголосила и поплакала перед ним, скалою…
А тут весной опять вешать стали… Материнское сердце не себе служит. Сомкну веки — Захарик перед глазами повешенный. То на суку, то просто на телефонном столбе. Неужто, думаю, я его для этого растила? Неужто даром через такое продралась?
Прости, пресвятая Мария, решила я стеной встать.
Когда он было заикнулся, что не худо бы мне на время в деревню переехать, осатанела я. Не могу! Неблагодарность черная! Дурь! Сам в петлю лезет и меня в грош не ставит!
— Хватит! — завопила я. — Не будешь слушаться — заставлю! Выбегу вот сейчас на улицу и закричу: «Немцы, где вы? Тут комсомолец!..»
О матерь божья, что с ним стало!
Что с ним стало? Данутка! Арестовали ведь моего мальчика. Прямо на работе. Когда вели в СД, на улице Островского вырвался и побежал. Но догнали. Ох, избили, говорят, в кровь. В одном ботинке повели дальше.
Что делать, Данутка? Как и где тут выход найти? Бегала к учительнице, искала Чубчика. Хотела спросить, кто мог продать моего мальчика. А если не знают, то нехай хоть помогут в чем-нибудь. Да выяснилось — забрали и их.
Кинулась в управу, к Ивановскому. Все-таки профессор, доктор, инженер, усыновить Захарика собирался. Когда заезжал к нам, меня по плечу хлопал. Быть не может, упрошу!
Прошмыгнула в кабинет. Упала на колени у стола. Он по ту сторону, а я по эту. Просить начала, хотя одни его ноги и вижу.
Скрестил он их сначала. Ну думаю, выслушает. Но скоро прямо поставил, задрыгал одной. Топнул. А я молю, ноги его молю. Неужели не человек, не поможет? Захарику не поможет?!
Что он потом кричал, до меня не доходило. Помню только, что когда отодвинул ногами кресло и склонился через стол, все слюной брызгал… Кричал: «Карьерист!.. Каленым железом!..» Поняла, что тяжко доведется моему сыночку…
Домой как выжатая приволоклась. Стала вспоминать. Батюшки! Мой же Захарик, оказывается, давно руководил чем-то. Он, вишь, подпольщиков документами снабжал. Образцы подписей и печатей пересылал. Про всякие намерения и секретные изменения информировал. А также — слышишь, Данутка? ты слушай, слушай! — он несколько подвод с оружием куда-то переправил. Первый пpo каких-то «тигров» в лес сообщил. И про то, что на издевательство и смерть детей хотят вывезти в Германию. А когда Чубчика сцапали, возглавил подрывы на железной дороге. Несколькими группами командовал… Мальчик ты мой! Зорик ты мой, как тебя товарищи называют! А хуже всего, Данутка, — связную арестовали и письмо его с заявлением перехватили. Просил лесных товарищей в партию принять. Хотел Октябрьские праздники коммунистом встретить… Вот, оказывается, какой он карьерист! А разве простят такое, если заваруха не на жизнь, а на смерть пошла? Конечно, нет. Как не простят и им…
Намедни к тюремным воротам с передачей ходила. Напекла пирожков, яблок раздобыла. Нехай угостится, сердешный. Но где там, разве примут. «Иди, иди отсюда!» Морды свои от злости отворачивают. Будто бы эти пирожки да яблоки сама у них просишь или насильно отнять собираешься. Будто бы твое присутствие тут оскорбление им. Ты им солнце застишь и дышать не даешь. Будто это ты их детей убить собираешься.
Упала я на землю, запричитала. А когда пинков надавали, встала и поплелась. Хватаю воздух, как рыба, которую из воды выбросило. Одна на всем белом свете!.. Ни я никому не нужна, ни мне кто!..
Очнулась потом, гляжу — на Немиге я. Удивилась, ахнула. Солнце светит, люди по тротуарам идут. Диво! У пивного ларька солдаты толпятся. Лопочут, в руках кружки с пивом, на пену дуют. А по мостовой с цокотом бежит запряженный в пролетку конь. Узнала… бургомистров. К нам на нем приезжал. Увидела и самого— за спиной у кучера. Развалился, держит бородку в пригоршне.
Расходилось все во мне. Под горло аж подступило. Как так? Моего мальчика допрашивают, пытают за тюремными стенами, а этот, кто его не пожалел и, может, на измывательство отправил, важничает и бог знает кого строит из себя. Сплавил, поди, очередную партию дрожжей, положил деньги в карман и доволен. А может, и того хуже — болтал про любовь свою к людям и новые списки, кого арестовать, кого в Германию отправить, готовил…
Да есть, видно, все-таки справедливость.
Не успела я прибавить шагу, чтоб крикнуть ему, что про него думаю, как в пролетку вскочил третий. Про что они там говорили, не знаю. Но когда бургомистр завопил благим матом, парень схватил его за шиворот и рванул с сиденья. Как из-под земли вырос еще один и выстрелил господину в грудь. Дважды. Не выпуская воротника, выстрелил и парень, который стянул его с пролетки. А после дернул изо всей силы и швырнул на мостовую — валяйся, падла!
И это днем, при солнце. На глазах у всех!.. Вот тебе, возьми!..
Люди, известно, кто куда — подальше от греха. Кому улыбается без всякой причины встревать в свалку… Солдаты и те от пивного ларька бросились врассыпную. Вместе с другими побежала и я. Бегу, а душа ликует. На, съешь… Как, хорошо? Это тебе за моего Захарика отплата. За слезы мои.
Назавтра опять с передачей к тюрьме пошла. Пусть бьют, пусть издеваются. Мне не привыкать. У меня своя задача… Да и что оставалось делать? Сидеть дома сложа руки? Одной-одинешеньке?
Возле тюремных ворот толпа. И опять те самые мурлатые. Однако не трогают пока никого. Только морды по-прежнему воротят.
Слышу, кто-то за рукав меня дергает. Оглянулась — девчонка лет шестнадцати. Кудерки золотистые. Голову поднять не смеет.
— Привет от Зорика, — шепчет и хлебные карточки в руки сует. — Он, говорит, просит вас держаться… — И захлебнулась: — Ему, тетенька, на допросе руку переломили…
Как я добралась домой, не помню. Мы с тобой соседями, почитай, лет двадцать живем. Хорошо ли, плохо — неважно. Но никогда я тебе не брехала. Могла промолчать, буркнуть что-нибудь не так. Но врать — не-эт! Так вот поверь — не ела, не пила трое суток. Как все равно угорела.
Что же это такое? Где бог, если он есть? Где? Разве можно столько на одного человека валить? Убьют они Захарика. И могилы после не найдешь. Не будешь знать, куда и цветы принести… Не хочу я этого! Хватит!.. Не хочу!..
О, ЭТА ИСКРЕННОСТЬ!
рассказ
Привезли их к нам на Широкую в душегубке. Вылезли они, помню, как теперь, последними. Сначала профессор. Потом Галина Николаевна, которой он помог сойти. Поцеловав в лоб, похлопал по щеке и взял под руку. Заметив — издалека наблюдаем мы, — снял измятую шляпу и, седой, остроплечий, помахал ею нам.
Почему его направили сюда? Известного хирурга, ученого? И почему в концентрационный лагерь, а не в Тростенец или Германию, как бывало чаще всего?
Лагерь пробуждает в людях подозрительность. Обостряет чувство справедливости: рядом опасность, и легко может случиться, что завтра-послезавтра жить уже придется не тебе. Потому чрезвычайно хочется, чтобы тот, кому повезет, заслуженно пользовался благами жизни. А тут еще холод и голод… Вокруг заговорили.