– Пуркуа ву туше, пуркуа ву туше?[4] – закричал Антон Пафнутьич, спрягая с грехом пополам русский глагол тушу на французский лад. – Я не могу дормир[5] в потемках. – Дефорж не понял его восклицания и пожелал ему доброй ночи.
– Проклятый басурман, – проворчал Спицын, закутываясь в одеяло. – Нужно ему было свечку тушить. Ему же хуже. Я спать не могу без огня. – Мусье, мусье, – продолжал он, – же ве авек ву парле.[6] – Но француз не отвечал и вскоре захрапел.
«Храпит бестия француз, – подумал Антон Пафнутьич, – а мне так сон и в ум нейдет. Того и гляди воры войдут в открытые двери или влезут в окно, а его, бестию, и пушками не добудишься».
– Мусье! а, мусье! дьявол тебя побери.
Антон Пафнутьич замолчал, усталость и винные пары мало-помалу превозмогли его боязливость, он стал дремать, и вскоре глубокий сон овладел им совершенно.
Странное готовилось ему пробуждение. Он чувствовал сквозь сон, что кто-то тихонько дергал его за ворот рубашки. Антон Пафнутьич открыл глаза и при бледном свете осеннего утра увидел перед собой Дефоржа: француз в одной руке держал карманный пистолет, а другою отстегивал заветную суму. Антон Пафнутьич обмер.
– Кесь ке се, мусье, кесь ке се?[7] – произнес он трепещущим голосом.
– Тише, молчать, – отвечал учитель чистым русским языком, – молчать, или вы пропали. Я – Дубровский.
Глава XI
Теперь попросим у читателя позволения объяснить последние происшествия повести нашей предыдущими обстоятельствами, кои не успели мы еще рассказать.
На станции ** в доме смотрителя, о коем мы уже упомянули, сидел в углу проезжий с видом смиренным и терпеливым, обличающим разночинца или иностранца, то есть человека, не имеющего голоса на почтовом тракте. Бричка его стояла на дворе, ожидая подмазки. В ней лежал маленький чемодан, тощее доказательство не весьма достаточного состояния. Проезжий не спрашивал себе ни чаю, ни кофею, поглядывал в окно и посвистывал к великому неудовольствию смотрительши, сидевшей за перегородкою.
– Вот бог послал свистуна, – говорила она вполголоса, – эк посвистывает, чтоб он лопнул, окаянный басурман.
– А что? – сказал смотритель, – что за беда, пускай себе свищет.
– Что за беда? – возразила сердитая супруга. – А разве не знаешь приметы?
– Какой приметы? что свист деньгу выживает. И! Пахомовна, у нас что свисти, что нет: а денег все нет как нет.
– Да отпусти ты его, Сидорыч. Охота тебе его держать. Дай ему лошадей, да провались он к черту.
– Подождет, Пахомовна; на конюшне всего три тройки, четвертая отдыхает. Того и гляди подоспеют хорошие проезжие; не хочу своею шеей отвечать за француза. Чу, так и есть! вон скачут. Э-ге-ге, да как шибко; уж не генерал ли?
Коляска остановилась у крыльца. Слуга соскочил с козел, отпер дверцы, и через минуту молодой человек в военной шинели и в белой фуражке вошел к смотрителю; вслед за ним слуга внес шкатулку и поставил ее на окошко.
– Лошадей, – сказал офицер повелительным голосом.
– Сейчас, – отвечал смотритель. – Пожалуйте подорожную.
– Нет у меня подорожной. Я еду в сторону… Разве ты меня не узнаешь?
Смотритель засуетился и кинулся торопить ямщиков. Молодой человек стал расхаживать взад и вперед по комнате, зашел за перегородку и спросил тихо у смотрительши: кто такой проезжий.
– Бог его ведает, – отвечала смотрительша, – какой-то француз. Вот уже пять часов как дожидается лошадей да свищет. Надоел, проклятый.
Молодой человек заговорил с проезжим по-французски.
– Куда изволите вы ехать? – спросил он его.
– В ближний город, – отвечал француз, – оттуда отправляюсь к одному помещику, который нанял меня за глаза в учители. Я думал сегодня быть уже на месте, но господин смотритель, кажется, судил иначе. В этой земле трудно достать лошадей, господин офицер.
– А к кому из здешних помещиков определились вы? – спросил офицер.
– К господину Троекурову, – отвечал француз.
– К Троекурову? кто такой этот Троекуров?
– Ma foi, mon officier[8]… я слыхал о нем мало доброго. Сказывают, что он барин гордый и своенравный, жестокий в обращении со своими домашними, что никто не может с ним ужиться, что все трепещут при его имени, что с учителями (avec les outchitels) он не церемонится и уже двух засек до смерти.
– Помилуйте! и вы решились определиться к такому чудовищу.
– Что же делать, господин офицер. Он предлагает мне хорошее жалование, три тысячи рублей в год и все готовое. Быть может, я буду счастливее других. У меня старушка мать, половину жалования буду отсылать ей на пропитание, из остальных денег в пять лет могу скопить маленький капитал, достаточный для будущей моей независимости, и тогда bonsoir,[9] еду в Париж и пускаюсь в коммерческие обороты.
– Знает ли вас кто-нибудь в доме Троекурова? – спросил он.
– Никто, – отвечал учитель. – Меня он выписал из Москвы чрез одного из своих приятелей, коего повар, мой соотечественник, меня рекомендовал. Надобно вам знать, что я готовился не в учителя, а в кондиторы, но мне сказали, что в вашей земле звание учительское не в пример выгоднее…
Офицер задумался.
– Послушайте, – прервал он француза, – что, если бы вместо этой будущности предложили вам десять тысяч чистыми деньгами с тем, чтоб сей же час отправились обратно в Париж.
Француз посмотрел на офицера с изумлением, улыбнулся и покачал головою.
– Лошади готовы, – сказал вошедший смотритель. Слуга подтвердил то же самое.
– Сейчас, – отвечал офицер, – выдьте вон на минуту. – Смотритель и слуга вышли. – Я не шучу, – продолжал он по-французски, – десять тысяч могу я вам дать, мне нужно только ваше отсутствие и ваши бумаги. – При сих словах он отпер шкатулку и вынул несколько кип ассигнаций.
Француз вытаращил глаза. Он не знал, что и думать.
– Мое отсутствие… мои бумаги, – повторял он с изумлением. – Вот мои бумаги… Но вы шутите: зачем вам мои бумаги?
– Вам дела нет до того. Спрашиваю, согласны вы или нет?
Француз, всё еще не веря своим ушам, протянул бумаги свои молодому офицеру, который быстро их пересмотрел.
– Ваш пашпорт… хорошо. Письмо рекомендательное, посмотрим. Свидетельство о рождении, прекрасно. Ну вот же вам ваши деньги, отправляйтесь назад. Прощайте.
Француз стоял как вкопанный.
Офицер воротился.
– Я было забыл самое важное. Дайте мне честное слово, что все это останется между нами, честное ваше слово.
– Честное мое слово, – отвечал француз. – Но мои бумаги, что мне делать без них?
– В первом городе объявите, что вы были ограблены Дубровским. Вам поверят и дадут нужные свидетельства. Прощайте, дай бог вам скорее доехать до Парижа и найти матушку в добром здоровье.
Дубровский вышел из комнаты, сел в коляску и поскакал.
Смотритель смотрел в окошко, и когда коляска уехала, обратился к жене с восклицанием: «Пахомовна, знаешь ли ты что? ведь это был Дубровский».
Смотрительша опрометью кинулась к окошку, но было уже поздно: Дубровский был уж далеко. Она принялась бранить мужа:
– Бога ты не боишься, Сидорыч, зачем ты не сказал мне того прежде, я бы хоть взглянула на Дубровского, а теперь жди, чтоб он опять завернул. Бессовестный ты, право, бессовестный!
Француз стоял как вкопанный. Договор с офицером, деньги, всё казалось ему сновидением. Но кипы ассигнаций были тут у него в кармане и красноречиво твердили ему о существенности удивительного происшествия.
Он решился нанять лошадей до города. Ямщик повез его шагом, и ночью дотащился он до города.
Не доезжая до заставы, у которой вместо часового стояла развалившаяся будка, француз велел остановиться, вылез из брички и пошел пешком, объяснив знаками ямщику, что бричку и чемодан дарит ему на водку. Ямщик был в таком же изумлении от его щедрости, как и сам француз от предложения Дубровского. Но, заключив из того, что немец сошел с ума, ямщик поблагодарил его усердным поклоном и, не рассудив за благо въехать в город, отправился в известное ему увеселительное заведение, коего хозяин был весьма ему знаком. Там провел он целую ночь, а на другой день утром на порожней тройке отправился восвояси без брички и без чемодана, с пухлым лицом и красными глазами.