Но они не заметили, что лодка направилась не вдоль берега Ильменя, а напрямки через озеро — по направлению к устью Ловати. Чернецы не могли видеть также, кто находился в лодке, а если б увидали, то не знали бы, что подумать об этом. В своей суеверной фантазии они бы порешили, что это — «дьявольское наваждение», «мечта», «некое бесовское действо», что это, одним словом, «нечистый играет на пагубу человеком».

В лодке было всего два живых существа — молодой парень и с ним бес, непременно бес в образе леповидной девицы. Кому же другому быть, как не бесу! — да еще к ночи; мало того! — в самую Ивановскую ночь, накануне рождества Предтечева, когда и папоротник цветет, и земля над кладами разверзается, и утопленники голосами выпи стонут в камышах, и русалки в Ильмене плещутся, празднество идолу Яриле правят...

Ночь была июньская, северная, глазастая. Спящее озеро как на ладони... Полуночный край неба совсем не спит — такой розовый, белесоватый... Казалось, что там, дальше, туда за Новгород, в чудской земле — день, чудь белоглазая нежится на солнышке... Но вода в Ильмене такая темная, страшная — бездонная пучина, а в этой пучине, глубоко-глубоко, наверное, разные чудища копошатся и смотрят из глубины, как над ними жалкая лодочка куда-то торопится...

— Ох!.. Богородица!

— Что ты?.. Чево испужалась?

— Рыбина выкинулась... Я думала... Бог весть что...

— Ничево, не пужайся, не впервое...

Лодка продолжала быстро нестись по гладкой поверхности тихого озера. Где она проходила, там оставался след на воде, и две полосы расходились далеко-далеко в виде распущенного хвоста ласточки. Кругом — тишина мертвая, только слышится тихое плесканье весел и журчанье воды у боков лодки...

— Ох, боюсь, Петра...

— Чево, ладушка, боишься?

— Не угодим ко времени.

— Угодим. Не раз плавывали в Русу.

— Да уж час ко полуночи...

— К первому солнышку как раз угодим — истину сказываю, ладушка.

Парень налегает на весла. Лодка вздрагивает, подскакивает и несется еще быстрее. И загорелое лицо, и черные кудрявые волосы у парня увлажены потом. Он что-то хочет сказать и — не решается...

А девушка все молчит, не отрывая глаз от далекого горизонта... Чего ей там нужно?

— Ты бы, ладушка, сыграла что.

— Не до игры мне, Петра, не к поре...

— Ничевошно... Легче бы на сердце было... Ты бы «Калину»... Ноне Ярилина ночь! Сыграй:

Почто ты не так-такова,
Как в Ярилину ночку была...

— Бог с тобой, Петра.

Но Петра, по-видимому, не о песне хотел бы говорить, да не смеет... «Эх, зазнобила сердечушко!..»

— А вить наши новугороцки рати осилят Москву.

— Про то Богу видомо, Петра.

— А обидно таково.

— Что обидно?

— И я собирался вить на рать, да мать не пустила... А чешутся руки на Москву кособрюхую!

— Молод ты еще.

— Како молод!

Опять помолчали. Парень выбивался из сил, видимо изнемогал.

— Дай, Петра, я погребу.

— Что ты! На кой?

— Ты ослаб, а еще далеко... Садись к правилу.

— Где тоби!.. Твоя сила — дивичья, не мужичья.

— Я обыкла грести — у меня силища в руках.

— Ну, болого, будь по твоему хоченью.

Девушка оставила руль, встала и направилась к веслам. Парень и любовно, и несмело глядел на нее. Но девушка разом остановилась как вкопанная, уставив испуганные глаза на далекий горизонт, из-за которого выползали не то темные облака, не то клубы дыма. Они слишком скоро изменяли положение и форму и слишком явственно волновались, чтоб их можно было принять за облака. Казалось, кто поддувал их снизу и они рвались к небу и как будто таяли, расползаясь по сторонам.

— Ох, Господи!.. Что тамотка, Петра!

— Что?.. Что узрила, ладушка?

— Ни оболоки, ни дым... Как живые по небу мятутся.

Парень встал, повернулся лицом вперед и долго смотрел на волнующиеся клубы дыма.

— Горит там что, Петра?.. Пожар?

— Може, пожар, а може, леса горят — не впервой.

— Ох, не леса — жилье горит... То люди, то Москва огни распустила...

— А може, и Москва... Она, проклятая, что твой татарин...

— Так мы опоздали?.. Господи! Помилуй!

— Для-че опоздали!.. Нагоним живой рукой...

— Ох, не нагоним, соколик!

Девушка быстро схватила в руки весла, метнула их в воду, налегла раз, два, три — и лодка затряслась и запрыгала под сильными взмахами весел. Откуда взялась сила в молодом существе, которое за минуту казалось таким тихеньким и слабым...

— Ишь ты... ай да ну!.. Ай да дюжая! — любовался и недоумевал парень.

Лодка неслась быстро, а еще быстрее летела северная весенняя ночь — ночь Ярилы. Восточная половина неба становилась все яснее и яснее, и тем отчетливее двигались по небу, как живые, клубы дыма, верхние слои которых уже начинали принимать бледно-алые оттенки.

Вот-вот настанет утро, выглянет солнышко, и будет уже поздно...

Девушка еще сильнее налегла на весла.

— Ну и дюжа же... Эх, чтоб тебя!

По небу, через озеро, летели какие-то черные птицы. Они, видимо, летели туда, где клубились и восходили к небу облака дыма.

Птицы обгоняли лодку...

— То воронье, чаю?

— Воронье... ишь, взапуски, умная птица...

— А для чево? Что им там?

— К солнушку. Они вот так-ту всягды... На солнушко.

— Что ты, Петра! Это не к добру. Они мертвеца чуют... корм...

Девушка задрожала. Она не чувствовала рук — точно одеревенели они... По озеру прошла рябь, что-то пахнуло в лицо... Ильмень то там, то тут становился точно чешуйчатым.

— Утренник пробег — утро скоро. Ох, не угодим!

— Не бойся, скоро и к Ловати подобьемся. Наши поди дрыхнут: к утру сладко спится.

И парень зевал и крестил рот. Ему вспомнился их рыбацкий шалаш: как бы теперь он славно спал, укрывшись теплым кожухом... А там заварили бы с отцом уху, похлебали бы горяченького, да и на работу... Нет, сегодня праздник — Иван Предтеча...

Виден уже был берег и выдавшаяся в озеро длинная коса, поросшая тальником. У берега стлался над водою и как бы таял беловатый туман. Дым становился багровым и медленно редел.

— Ну, вот и угодим-ста — вон берег... И туманок подымаетца...

Ах ты, туман мой, туман-туманок,
Что по Ильменю он, туман, похаживае...

— Что ты! Что ты, Петра, с ума сошел?..

Парень спохватился и перестал петь. На берегу вдруг из-за тальника выросла человеческая фигура, закутанная в охабень[58]. На голове ее что-то блестело.

Увидав лодку, неизвестный человек приблизился к берегу. Выткнувшееся из-за горизонта солнце позолотило высокий заостренный еловец его шлема...

— Эй, лодка! Кто там? — послышался оклик.

Девушка вскочила, испуганная, дрожащая. Она, казалось, глазам своим не верила, или то, что она видела, казалось ей сном, привидением. Человек в шлеме, стоявший на берегу, был не менее ее поражен.

— Горислава! Ты ли это!.. Как сюда попала?

— Греби! Греби к берегу! — торопила она парня.

Лодка пристала. Девушка, как кошка, выпрыгнула из лодки. Стоявший на берегу человек распахнул охабень, скрывавший половину его лица и рыжую бороду. Это был Упадыш.

— Горислава! Что с тобой?.. Почто сюда приехала?

— Я... я от бабушки...

— От бабушки? За коим дилом?

— Я... не от бабушки... я сама... я слыхала... ненароком... Ох, Господи!

— Что слыхала? Сказывай...

— Москва... Москва там в Русе... Она утром, отай, ударит на вас... всех посечет... Ох, что это?..

Вдруг произошло что-то необыкновенное... страшное, точно земля и небо задрожали и застонали от каких-то неистовых, нечеловеческих голосов и кликов.

«Москва! Москва!» — слышалось в этой буре, в этом раздирательном реве голосов.

Девушка, дрожа всем телом и дико озираясь, ухватилась за Упадыша да так и закоченела.

вернуться

58

Охабень — верхняя одежда прямого покроя с откидным воротом и длинными рукавами, часто завязывавшимися сзади. При этом руки продевались в прорези рукавов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: