— Рыж конь... Кто бы это был? И убиет друг друга... Господи!

— Рыж конь, матушка, у воеводы владычия стяга, у Луки у Клементьева, — проговорил звонарь.

Марфа ничего не отвечала и, закрыв книгу, вторично положила ее на голову... «Попытаю вдругорядь — до трижды судьбы Господни испытуются»...

Снова повертела книгу на голове и снова открыла.

— Благослови, Господи... Что-то святая книга проречет?

Она прочла:

— «И взяв един ангел крепок камень, велик яко жернов, и верже в море, глаголя: тако стремлением ввержен будет Вавилон град великий, и не имать обрестися ктому. И глас гудец и мусикий, и пискателей, и труб не имать слышатися ктому в тебе; и всяк хитрец всякия хитрости не обращется ктому в тебе; и шум жерновный не будет слышан в тебе; и свет светильника не имать светити в тебе ктому, и глас жениха и невесты не имать слышен быти в тебе ктому, яко купцы твои быша вельможи земстии»[62]...

По мере чтения лицо ее становилось все бледнее и бледнее... Руки дрожали... Но вдруг за окном раздался голос Исачка:

— Баба! Баба! Наши едут... Насады видно.

X. ОСТРОMИРА ЗА ЧТЕНИЕМ ЛЕТОПИСИ

Но Исачко ошибся. Это были не насады возвращавшегося из похода новгородского войска, а простые рыбацкие ладьи.

Как бы то ни было, под впечатлением гаданья на Апокалипсисе и ввиду страшного рассказа вечевого звонаря о возвратившемся откуда-то окровавленном вороне, решено было на другой же день утром ехать на богомолье в Хутынский монастырь, чтоб умолить преподобного Варлаама, хутынского чудотворца, стать невидимым заступником Великого Новгорода.

Марфа отправилась на богомолье не одна, а со многими знатными новгородскими боярынями, так что поезд состоял из нескольких насадов. Монастырь этот отстоял от Новгорода в десяти верстах вниз по течению Волхова.

Погода всю весну стояла ведреная, безоблачная, сухая. И это утро выдалось ясное, тихое. Когда насады стали только отъезжать от Новгорода, то Марфа, сидевшая в переднем насаде, взглянув на голубое, трепетавшее первыми лучами восходящего солнца небо, увидела, что и сегодня, как накануне, птица летела куда-то на полдень, к Ильменю, не то за Ильмень... Сердце ее сжалось. Она догадалась, куда летят эти стаи крылатых хищников.

Марфа ехала в переднем насаде. Тут же находилась и Настасья Григоровичева вместе с своею дочкою — семнадцатилетнею Остромирою, названною так в честь одного из предков ее, знаменитого посадника Остромира, именем которого называется один из древнейших памятников русско-славянской письменности — именно известное всему ученому филологическому миру Остромирово евангелие[63].

Белобрысенькая Остромира была похожа на свою толстую матушку, только над дочкой природа трудилась, по-видимому, более тщательно и любовно: невидимый скульптор лепил Остромирушку из самой хорошей глины, лепил набело, с любовью отделывая каждый штрих ее миловидного личика и все ее молодое здоровое и изящное тело, ее роскошную светло-русую косу, ее высокие брови и светло-голубые глаза с поволокой, совсем детский, без острых углов профиль и такой же хорошенький ротик с детским подбородком, тогда как матушка ее слеплена была, казалось, простым гончаром из гончарной глины и притом лишь начерно, как неотшлифованный горшок. Хотя утро было прелестное и береговые картины да и весь Волхов, убранный по берегам в зелень садов и рощ, невольно должны были радовать глаз и душу, однако богомолки, казалось, не замечали ни красот природы, ни прелести утра: они тихо разговаривали о том, что у всех лежало на душе, — о неведомом никому ходе ратных дел.

Только на лице Остромиры, в глазах и во всей ее постати сказывалось необыкновенное оживление. Около нее таким же оживлением сияло личико Исачки, потому что Остромира забавляла его любопытным «действом», она изображала из себя косолапую Москву, в виде медведя, который, желая поесть и похватать новгородских детей, попал в новгородский капкан и потерял одну ногу. Сделав себе ногу из липы, он опять собрался на Новгород. Этот самый момент и изображала Остромирушка своим «действом». Она взяла у одной богомолки клюку и, опираясь на нее, шла с угрожающим видом на Исачка, который изображал собою Новгород. Остромира и ковыляла своей липовой ногой, и «страшным» голосом приговаривала:

Я иду-иду, медведь,
На липовой на ноге,
На березовой клюке,
А скрыпи-скрыпи, нога,
Скрыпи, липовая!
Все по селам спят,
По деревням спят,
Одна бабушка не спит,
На колоде сидит,
Мою шерстку прядет,
Мое мясо варит
В горнушечке,
В черепушечке...

— Гам... гам... гам! Съем тебя, Господин Великий Новгород!

Исачко и боялся этого страшного медведя, и в то же время был в восторге, стараясь изобразить из себя хороброго новгородца...

— Это твою ногу бабушка варит? — спрашивает он, стараясь подальше стать от страшного медведя.

— Мою! — страшным голосом отвечает медведь.

— А твою шерстку прядет?

— Мою! Мою!.. Гам... гам... гам!..

Исачко заливался звонким смехом. С своей стороны и Остромирушка имела свои причины веселиться, и очень важные. Дело в том, что еще в прошлом году, во время Ярилиных игрищ, когда молодцы играли с девицами в старинную игру и, конечно, «нароком», для игрища только — «умыкали у воды девиц», Остромирушку на тот раз «умыкал» боярский сын Павша Полинарьин — и так приглянулся девушке!.. Черные кудри и черные глаза Павши не выходили у нее из ума. Между тем матушка, по дружбе к посаднице, давно прочила ее за младшего сына Марфы — за золотушного Федюшку, которого Остромирушка иначе не называла как «вейкой» и «чудью белоглазою». Но в последнее время, когда Павша вместе с другими «отроками» состоял при посольстве, которое правили у короля Казимира новгородцы, понравился он отцу Остромирушки, бывшему в числе послов, и когда он узнал, что любимица его воструха сохнет по Павше, то и обещал выдать ее за него, как только тот воротится из похода и когда будет перед всем Новгородом доказано и воеводами засвидетельствовано, что Павша «утер поту» за святую Софию и за волю новгородскую.

Теперь Остромирушка, уверенная в «хороборстве» своего суженого, со дня на день ожидала, что вот воротятся рати и воеводы объявят на вече, что Павша Полинарьин действительно «утер поту» за святую Софью и что он оказался на ратном поле таким молодцом, какого не бывало «как и Новгород стал»...

Вот о чем она мечтала, изображая медведя на липовой ноге.

Едва успели насады с богомолками пристать к берегу у Хутынского монастыря, как Остромирушка вместе с Исачком выскочили на берег и побежали вперед. Игумен этого монастыря, отец Нафанаил, был из рода Григоровичей и приходился Остромирушке дедушкой. Старый игумен до слабости любил свою хорошенькую внучку-воструху. Шалунья знала это и тиранила старика, сколько ее резвой душе угодно было: отказать ей он не мог ни в чем.

Когда Остромира и Исачко вошли в келью игумена, то нашли старика сидящим у низенького аналоя, на котором лежала развернутая большая книга, а старик писал что-то в этой книге.

— Господи Исусе! Здравствуй, дедушка! — прозвучал молодой голос.

Старик вздрогнул и поднял голову от книги.

— Аминь... Это ты, востроглазая?

— Я, дедушка, и с Исачком... Благослови.

Старик положил на аналой перо, встал и любовно перекрестил наклоненную голову. Девушка поцеловала благословляющую руку, потом, положив свои руки на плечи старца, полезла было целоваться с ним...

— Ни-ни... Ты уже большая, — отстранялся старик.

вернуться

62

«И один сильный ангел взял камень, подобный большому жернову, и поверг в море...» (Там же. Гл. 18.21).

вернуться

63

Остромирово Евангелие — древнейший датированный памятник древнерусской письменности. Заказан в 1054 г. новгородским посадником Остромиром.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: