Владимир Киселев

Маленькие абстракции

Прежде, когда кто-либо говорил, что устал, Кравченко Павел сочувственно хмыкал, но в самом деле не понимал, что это такое. Ему случалось в армии делать большие переходы, и тогда болели ноги. Когда он сдавал в университете еще до войны нормы ГТО и нужно было пробежать тысячу метров – появилась одышка. Но той усталости, о которой говорили окружающие, – усталости от работы, от подготовки к экзаменам, – до сих пор ему ни разу не довелось испытать.

Однако сейчас он думал, что усталость – это когда все неинтересно и хочется спать.

Он сидел на ученом совете, глаза у него слипались, время от времени он снимал очки и тер глаза кулаком. Лениво он раздумывал о том, что вернется, выкупается в горячей воде и ляжет спать не позже десяти.

Ученый совет на этот раз проводился совместно с парткомом университета – поэтому Кравченко Павел и был на него приглашен, и рассматривался на нем вопрос о дисциплине, о посещении лекций студентами, об опозданиях, об успеваемости.

Рядом с Кравченко Павлом сидел преподаватель английского Анатолий Максимович Еременко, который делал какие-то заметки в своем блокноте.

«Что он там записывает?» – подумал Кравченко Павел и заглянул в блокнот, но Еременко сразу захлопнул его. Кравченко Павлу показалось, что там были не записи, а что-то вроде узоров.

Кравченко Павел еще на первом курсе начал изучать английский как второй язык, основным у него был немецкий. С Анатолием Максимовичем Еременко он был едва знаком и считал его мямлей. Еременко как раз и принадлежал к числу тех преподавателей, лекции которых особенно плохо посещались. Лет ему было немного за сорок, невысокого роста, худощавый, лицо мятое, серое, несвежее, светлые брови и короткие волосы почему-то как у первоклассника, челочкой, которую Анатолий Максимович время от времени приглаживал рукой набок, а она снова опускалась на лоб. Во время войны служил в армии, был там переводчиком, а теперь медленно писал диссертацию, хотел стать кандидатом наук, но сам говорил, что если все будет благополучно, то напишет ее лет за восемь, за десять.

Когда ученый совет закончился и Анатолий Максимович вслед за Кравченко Павлом направился к двери, его позвал проректор по научной части Игнат Васильевич Бобошко.

– Товарищ Еременко, – сказал он, – вот тут у нас спор с товарищами – какого рода по-русски английское слово «виски»? «Он» или «оно»?

– Я точно не знаю, – смешался Анатолий Максимович. – Но, по-моему, нужно «он».

– В какой это литературе вы встречали? – неодобрительно спросил проректор.

– В иностранной.

– Мало ли чего они там пишут. – Проректор был на голову выше Анатолия Максимовича и смотрел на него сверху. – А мы в русском языке переделываем иностранные слова на свой лад, чтоб они были ближе к людям. И раз слово кончается на «ски», то это будет «оно».

– Если на «ски», – несмело возразил Анатолий Максимович, – то тогда это уже скорее будет множественное число. И получится виски – «они».

– Виски нужно писать «оно», так и запомните, – закончил ученый спор проректор. – Но у нас к вам тут другое дело.

Анатолий Максимович заметил, что рядом с проректором стоит секретарь парткома и еще какой-то человек в обыкновенном сером костюме и с темным галстуком. И ничего не было особенного в наружности или поведении этого человека, но сердце Еременко больно сжалось. Сам он не смог бы объяснить почему. Может быть, потому что они вдруг оказались как бы отделенными от всех остальных, только вчетвером, а для остальных их словно накрыло шапкой-невидимкой, их не замечали.

– Так вот, товарищ Еременко, – сказал проректор Бобошко, – завтра к нам приедет американский журналист Ив Каслер из самой их лживой газеты, из «Нью-Йорк геральд трибюн». В общем, из империалистического рупора. Будет знакомиться с нашим университетом, с тем, как изучается у нас ихний язык. И есть такое мнение, чтобы прикрепить к нему персонально вас.

– Я… конечно… раз есть такое мнение… – не сразу сказал Еременко. – Только я ведь, Игнат Васильевич, по-английски говорю не очень хорошо. Произношение у меня не совсем правильное. Может, кого другого бы лучше.

– Скромность, конечно, украшает большевика, – вмешался секретарь парткома. – Но мы знакомились с вашим делом. Вы участвовали во встрече на Эльбе?

– Участвовал… Только мне тогда приходилось просить, чтоб говорили медленно…

– И здесь в крайнем случае попросите, – сказал проректор. – Это вам важное партийное поручение. Вам большое доверие оказывают. Покажете ему город, исторические места, домой его пригласите.

– Как домой? – испугался Еременко. – Я ведь… в коммунальной квартире. И жена больна.

– У нас сейчас в стране у всех трудности с жильем, – сказал секретарь парткома. – А у вас лучше, чем у других. Две комнаты. Жена, раз нездорова, побудет в другой комнате.

– Вы не беспокойтесь, товарищ Еременко. – Проректор похлопал Анатолия Максимовича по плечу. – Все, что нужно для этой встречи, вам завезут. Еду, напитки, вручите ему подарки, пластинки.

Человек в сером костюме молчал.

– Хорошо, – сказал Еременко. – Раз такое поручение… Мне уже можно идти?

– Идите, – ответил проректор, – и готовьтесь.

«Вот пусть говорят, что хотят, – думал Еременко. – Пусть говорят, что это предрассудки, что ничего такого нет и быть не может. А я ведь как предчувствовал… Как знал».

Дома он вынул из кармана блокнот, посмотрел на нелепые узоры, которые изобразил своей самопишущей ручкой, раскрыл альбом, набрал на кисточку черную краску и стал перерисовывать из блокнота в альбом.

В те дни проходило много собраний, заседаний, совещаний. И на каждом бывал либо ректор, либо проректор, либо секретарь ЦК комсомола, либо зав. отделом пропаганды обкома, либо инструктор ЦК, либо секретарь райкома. И все они выступали, и то, что они говорили, принято было записывать. Еременко однажды не вел записей во время выступления лектора ЦК, так Бобошко потом вызвал его и строго отчитал: «Что, по-вашему, лектор Центрального Комитета здесь для вашего развлечения выступает?»

Но так как все они на всех этих собраниях, совещаниях и заседаниях говорили примерно одно и то же, одними и теми же словами, то Еременко стал делать вид, что записывает, а в действительности рисовал в своем блокноте узоры. Конечно, он бы охотнее изобразил какую-нибудь картинку, но так как в школе считалось, что никаких способностей к рисованию у него нет, а в дальнейшем рисовать ему никогда не случалось, то он ограничивался этими узорами.

Некоторые из этих рисунков ему самому очень нравились. В день сорокалетия коллеги преподнесли ему альбом в ледериновом переплете, заполненный листами плотной бумаги, – на нее полагалось наклеивать фотографии. Но так как альбом для фотографий у него уже был, то он стал срисовывать в альбом узоры из своего блокнота. Акварельные краски в виде пуговиц, наклеенных на картон, и кисточку он брал в таких случаях у своей дочки-второклассницы. Конечно, если бы он рисовал деревья, то для стволов потребовалась бы коричневая краска, а для листьев зеленая, но так как рисунки его ничего не значили, то он обычно тыкал кисточкой в ту краску, которая была меньше использована, старательно следя за тем, чтобы расходовались они равномерно. В блокноте рисунки были ровнее, четче были линии, у него был большой опыт обращения с самопишущей ручкой, с кисточкой все это получалось хуже, но зато в альбоме эти рисунки приобретали цвет, и это Еременко нравилось.

И вот сейчас он сидел за своим столом, в своей комнате, выходящей окнами на оперный театр, и думал о том, что ведь недаром у него в блокноте еще до всех этих разговоров о приезде американца появился такой мрачный, похожий на краба в объятиях каракатицы узор, и что вот приедет этот американец по имени Ив Каслер, а потом непременно начнутся неприятности.

«Завербовать он меня, конечно, не завербует, – думал Еременко. – Но как это потом докажешь?» Он знал о многих случаях, когда люди повыше его выполняли всякие такие задания, а потом оказывались в числе «врагов народа». И хотя черная пуговица акварели была протерта до дырки в центре, он перерисовывал свой узор из блокнота в альбом черной краской.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: