Приведенные строчки написаны Якушкиным много лет спустя после излагаемых им событий, написаны ссыльным, уже пожилым человеком, достаточно умудренным жизнью, многократно взвесившим свои чувства, продумавшим свои воспоминания и впечатления своей молодости. Тем существеннее, какие именно детали жизни своей он выделяет в воспоминаниях, что именно представляется ему теперь наиболее важным...
Потом началась томительная петербургская жизнь. «В продолжение двух лет, — вспоминает Якушкин, — мы имели перед глазами великие события, решившие судьбы народов, и некоторым образом участвовали в них; теперь было невыносимо смотреть на пустую петербургскую жизнь и слушать болтовню стариков, выхваляющих все старое и порицающих всякое движение вперед. Мы ушли от них на 100 лет вперед».
От неудовлетворенности жизнью, порой спасаясь от томительного безделья, офицеры организовывали нечто вроде клубов (как говорили тогда — «артели»), шли к масонам. Зачинались завязи преддекабристских обществ.
Петр Чаадаев как-то сразу тут пошел несколько иной дорогой.
В 1813 году он перешел из Семеновского полка, где оставались его брат и друзья, в Ахтырский гусарский полк, потом в гусарскую лейб-гвардию. В 1817 году он был назначен адъютантом командира гвардейского корпуса генерал-адъютанта Васильчикова.
Это была карьера.
Петру Чаадаеву было тогда всего 23 года. Он был богат, знатен, блистательно образован, красив, умен наконец. Он сразу же выделялся в любом обществе. Он был по-настоящему аристократичен. Не вальяжно-барствен, а именно аристократичен — утончен, сдержанно горд, независим в изящно-метких суждениях; манеры, по свидетельству всех знавших его тогда, были у него абсолютно безукоризненны. Он знал четыре языка. В стиле его поведения были черты, свойственные скорее не примелькавшемуся тогда «французскому» штампу — в нем чувствовалось нечто почти английское, «лордовское». Он как бы предвосхищал грядущую «байронизацию» русского мыслящего общества. Но инстинктивно все уже предчувствовали, что именно это и есть тот совершенно неуловимый «безупречный тон» поведения, который пока давался только, впрочем, ему. И так естественно, так органично. Этот тон был действительно внутренне свойствен ему.
В эпоху «европейских» замашек Александра I такая фигура удивительно соответствовала «духу времени», удивительно точно вписывалась в общий фон реформаторских настроений быстро европеизирующегося общества. Знакомства с Чаадаевым домогались, он выбирал знакомых. Будущее его было прекрасно. Его связи, знакомство с великими князьями, его личные качества предопределяли его дальнейшую карьеру. Его знал и ценил Александр, он прочил его себе в адъютанты — ближайшее свое, возможно, самое «задушевное» окружение.
Пример Михаила Михайловича Сперанского был еще у всех в памяти. Фигура бывшего семинариста, без сомнения, шокировала столичное общество, а последние указы Сперанского, направленные на бюрократизацию дворянской верхушки и ущемлявшие беззаботность дворянских верхов по части всяких служебных дел, были приняты просто уже в штыки. Сперанского удалось выжить. Еще в марте 1812 года Михаила Михайловича призвали ко двору, где он два часа беседовал с глазу на глаз с царем, а потом весь в слезах вернулся домой. Дома его встретил министр полиции Балашов, опечатывавший его бумаги, а у крыльца стоял возок, в котором Михаил Михайлович тут же и отправился u ссылку. Но навсегда ли? На смену Сперанскому пришел и все большую и большую силу получал в империи председатель военного департамента Государственного совета граф Аракчеев. Это был человек с «солдатским образованием», за всю жизнь книжки не прочитавший.
При воспоминании о Сперанском на фоне Аракчеева фигура Чаадаева в качестве возможного «второго человека» в государстве представлялась особенно привлекательной очень многим. Сам Петр Яковлевич не мог, со свойственным ему умом, не сознавать, что продвижение его к самым вершинам русской государственности — дело вероятное, возможное.
В конце 1820 года Чаадаев внезапно вышел в отставку.
Это не был дипломатический шаг. Это не была игра. Чаадаев действительно порывал с карьерой и со всякой мыслью о карьере.
Отставка Чаадаева произвела потрясение в «обществе». Догадкам не было числа, ходили самые странные слухи. Чаадаевские биографы воскрешали затем эти слухи как «свидетельства очевидцев происшедшего». «Существует целая литература», — писал М. Гершензон по поводу чаадаевской отставки.
Сам Гершензон так излагает дело: «16 и 17 октября 1820 года произошло возмущение в 1-м батальоне лейб-гвардии Семеновского полка... К государю, находившемуся в Троппау на конгрессе, тотчас был послан фельдъегерь с рапортом о случившемся, а спустя несколько дней, 22-го, туда же выехал Чаадаев, которого Васильчиков, командир гвардейского корпуса, избрал для подробного доклада царю. Через полтора месяца после этой поездки, в конце декабря, Чаадаев подал в отставку и приказом от 21 февраля 1821 г. был уволен от службы».
Это, так сказать, внешняя, «анкетная» сторона дела. В чем же заключалась его суть?
Сразу же после отставки Чаадаева возникла следующая сплетня: «Чаадаев, мучимый честолюбием, сам напросился у своего начальника на поездку в Троппау; он был уверен, что будет пожалован флигель-адъютантом, на что старшие товарищи его имели больше прав, следовательно, он интригою хотел обойти их; для этого он решился предать целый полк, да еще тот, в котором сам прежде служил; он старался представить государю дело в самых черных красках и содействовал этим из личных видов кассированию полка» и т. д. Попав-де в такой переплет, почувствовав, что неразборчивое честолюбие его разоблачено, или просто решив оборвать всякие о себе сплетни, Чаадаев и вышел в отставку, почти порвав при этом со всем своим кругом.
Каждый придумывал новую версию о причинах чаадаевской отставки, каждый из тех, кто по каким-либо причинам интересовался тогда этим делом. Ходили слухи и совершенно дурацкие, однако же достаточно характеризующие уровень некоторых современников Чаадаева. Передавалось, к примеру, что Чаадаев попал в немилость оттого, что невероятно долго ехал в Троппау и Меттерних узнал о бунте в Семеновском полку раньше Александра. Почему же Чаадаев так долго ехал? Ну, это-то как раз не представляло затруднений для ответа. Чаадаев был известен своей изысканностью в костюме, тщательностью своего туалета. Этого достаточно. «Чаадаев, — гласит сплетня, — часто медлил на станциях для своего туалета...» Александр же — дальнейшее говорилось с понижением голоса, вкусным шепотом — па приезде Чаадаева в Троппау запер-де его в каком-то чуть ли не чулане на ключ, а затем выгнал. Ну, что ж оставалось после этого делать самолюбцу!
Биографы Чаадаева один за другим разоблачали эти сплетни и создавали легенды новые. В конце концов тот же Гершензон, несколько отчаявшись, писал: «...в конце концов у нас нет решительно никаких данных, чтобы с достоверностью судить о причинах его отставки». Версии отпадали, причины не выяснялись.
Одну из таких версий предложил и сам Чаадаев.
2 января 1821 года Чаадаев писал А. М. Щербатовой: «На этот раз, дорогая тетушка, пишу вам, чтобы сообщить положительным образом, что я подал в отставку. Рассчитываю через месяц иметь возможность написать вам, что получил ее. Моя просьба (об отставке) произвела сильное впечатление на некоторых лиц. Сначала не хотели верить, что я серьезно домогаюсь этого, затем пришлось поверить, но до сих пор не могут понять, как я мог решиться на это в ту минуту, когда я должен был получить то, чего, казалось, я желал, чего так желает весь свет и что получить молодому человеку в моем чине считаетcя в высшей степени лестным. И сейчас еще есть люди, которые думают, что во время моего путешествия в Троппау я обеспечил себе эту милость и что я подал в отставку лишь для того, чтобы набить себе цену. Через несколько недель они убедятся в своем заблуждении. Дело в том, что я действительно должен был получить флигель-адъютанта по возвращении Императора, по крайней мере по словам Васильчикова. Я нашел более забавным презреть эту милость, чем получить ее. Меня забавляло выказывать мое презрение людям, которые всех презирают. Как видите, все это очень просто. В сущности, я должен вам признаться, что я в восторге от того, что уклонился от их благодеяний, ибо надо вам сказать, что нет на свете ничего более глупо-высокомерного, чем этот Васильчиков, и то, что я сделал, является настоящей штукой, которую я с ним сыграл. Вы знаете, что во мне слишком много истинного честолюбия, чтобы тянуться за милостью и тем нелепым уважением, которое она доставляет. Если я и желал когда-либо чего-либо подобного, то лишь как желают красивой мебели или элегантного экипажа, одним словом, игрушки; ну что ж, одна игрушка стоит другой. Я предпочитаю позабавиться лицезрением досады высокомерной глупости...»