Грибоедов шагнул к нему и схватил за рукав.
— Любезный друг, простите меня за варварское нашествие. Не торопитесь одеваться. Я не женщина.
Медленно совершалось превращение халата. Сначала он вис бурой тряпкой, потом складок стало меньше, он распрямился. Чаадаев улыбнулся. Лицо его было неестественной белизны, как у булочников или мумий. Он был высок, строен и вместе хрупок. Казалось, если притронуться к нему пальцем, он рассыплется. Наконец он тихо засмеялся.
— Я, право, не узнал вас, — сказал он и махнул рукой на кресла, — садитесь. Я не ждал вас. Говоря откровенно, я никого не принимаю.
— И тем больше не хотели меня. Я, действительно, несвятостью моего житья не приобрел себе права продолжать дружбу с пустынниками.
Чаадаев сморщился.
— Не в том дело, дело в том, что я болен.
— Да, вы бледны, — сказал рассеянно Грибоедов. — Воздух здесь несвеж.
Чаадаев откинулся в креслах.
— Вы находите? — спросил он медленно.
— Редко проветриваете...
— Не то, — протянул Чаадаев, задыхаясь, — я, что же, по-вашему, бледен?
— Слегка, — удивился Грибоедов.
— Я страшно болен, — сказал упавшим голосом Чаадаев...»
Далее они говорят о болезни Чаадаева. Грибоедов делает вид, что серьезен: Чаадаев болен мнительностью патологической.
«Он почувствовал неестественность белого лица и блестящих голубых глаз, речи, самые звуки которой были надменны.
Новая Басманная с флигелями отложилась, отпала от России...
Грибоедов медленно краснел.
Чаадаев прищурил глаза...
Грибоедов насупился. Склизкие глаза Чаадаева на него посматривали...
— Мой друг, мой дорогой друг, — сказал он вдруг тихо, — когда я вижу, как вы, поэт, один из умов, которые я еще ценю здесь, вы — не творите более, но погружаетесь в дрязги, мне хочется сказать вам: зачем вы стоите на моем пути, зачем вы мне мешаете идти?
— Но вы, кажется, и не собираетесь никуда идти, — сказал спокойно Грибоедов.
Чаадаев сбросил на столик черный колпак с головы. Открылась лысина, высокая, сияющая. Он сказал, гнусавя, как Тальма:
— О, мой корыстный друг, поздравляю вас с прибытием в наш Некрополь, город мертвых! Долго ли у нас погостите?»
Все это написано удивительно сочно, вкусно. Все это как-то по-особенному, по-художнически удивительно точно в деталях, совершенно безошибочно в отдельных мазках. Все это видишь. Всему этому веришь. И это — неправда.
Восторгаясь «Смертью Вазир-Мухтара», М. Горький писал Тынянову, однако: «Не понравился мне Чаадаев, кажется даже, что Вы обидели его чем-то или — он Вас обидел».
Чаадаев у Тынянова — сумасшедший. Вновь Чаадаев сумасшедший!
«Для Грибоедова, — писал недавно исследователь тыняновского творчества А. Белинков, — плохо принятого и раздраженного, мнение о Чаадаеве как сумасшедшем еще как-то оправдано... Однако это точка зрения не только Грибоедова, но и автора. И для того чтобы ее оправдать, Тынянов усиливает те черты Чаадаева, которые будут использованы в 1836 году для того, чтобы скомпрометировать „Философическое письмо“ и, объявив его автора сумасшедшим, нейтрализовать огромное общественное воздействие произведения. Тынянов как бы подтверждает официальную версию сумасшествия Чаадаева. Официальная версия дана через официальное лицо — коллежского советника Грибоедова, едущего в Петербург по службе. Читатель, с трудом вспоминающий Чаадаева человеком, который „в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес“, достаточно наслышан о „Философическом письме“ и скандальной расправе с его автором. Поэтому Тынянов восьмилетний разрыв между грибоедовским приездом в Москву и напечатанием письма как бы снимает и усиливает в Чаадаеве черты, которые потом будут выставлены для всеобщего обозрения как основание для дикого и бесстыдного даже в самодержавной России вердикта.
Но Тынянов снимает и то, что потом станет одним из самых знаменитых примеров расправы самовластия с политической оппозицией.
Для чего это делается? Несомненно, для того, чтобы поддержать главный тезис романа: фатальность, непоправимость истории, перерождение человека под давлением реакции, и для того, чтобы скомпрометировать попытку вмешательства человеческого в провиденциальные дела исторического процесса. Поэтому человек, склонный к таким попыткам, П. Я. Чаадаев, изображен в романе сумасшедшим». Он, добавляет Белинков, «нужен для подтверждения тезиса еще с одной стороны, разъяснения русофильских тенденций Грибоедова... И Чаадаев исчезает».
Чаадаев страдал пессимизмом. Бывает так, что исторический пессимизм возникает как результат определенной исторической ситуации, бывает же так, что пессимизм оказывается историческим предвестием. Лирический пессимизм очень чуткого Тынянова был исторически многозначителен. Пройдет два десятилетия, и имя Чаадаева исчезнет со страниц отечественных изданий.
Для образного воплощения своей точки зрения на Чаадаева, своей легенды о нем Тынянову понадобились старые сплетни, мизерное истолкование чаадаевского жизненного стиля в последекабристскую пору, снижение чаадаевского облика, вплоть до самых рискованных выходок.
Провожая Грибоедова, Чаадаев в тыняновском романе «у самых дверей спросил его беспечно:
— Милый Грибоедов, вы при деньгах? Мне не шлют из деревни. Ссудите меня пятьюдесятью рублями. Или ста пятьюдесятью. Первой же поштой отошлю.
У Грибоедова не было денег, и Чаадаев расстался с ним снисходительно».
Действительно, Чаадаев в последний период своей жизни бедствовал, был в нужде. Но у Тынянова мотив чаадаевской бедности, завершающий сцену встречи с ним Грибоедова, привлечен для неправомерного снижения образа странного мыслителя. Тынянов, столь заботливо сохранивший даже самые, казалось бы, мелочные детали чаадаевского быта, почерпнутые у Жихарева, прошел мимо весьма многозначительных свидетельств того же автора. Говоря, к примеру, о той редкой и для Чаадаева и для Грибоедова «короткости», исключительной близости отношений, которая связывала этих двух людей, Жихарев писал: «Мать Грибоедова, жившая очень долго, и его сестра чтили воспоминания этой короткости до конца, а супруга, как известно, никогда на долго в Москве не бывавшая и при жизни мужа Чаадаева никогда не знавшая, по приезде с Кавказа поспешила его навестить в память связи с мужем. Это случилось около 30-ти лет после смерти Грибоедова». Этот, без сомнения, идейно многозначительный лирический эпилог к истории отношений двух замечательных русских мыслителей как-то слишком уж горько контрастирует с почти местами фельетонным тоном, в котором написана Тыняновым сцена последней встречи Грибоедова с Чаадаевым.
Успех романа был огромен и продолжителен. Легенда-сплетня о Чаадаеве получила такую аудиторию, такую массу слушателей, которых у нее до этого никогда не было: в стране прошел всеобуч.
Роман был превосходно написан, сплетня получилась художественной. В сознании рядового интеллигента той поры она очень органично дополнила те смутные уже к тому времени представления о Чаадаеве, которые шли все еще от того же Гершензона...
Некогда молодой Герцен написал произведение, в котором попытался вывести Чаадаева. Чаадаев ему не удался — Герцен тогда еще не дорос до понимания Чаадаева. И Герцен публично отмежевался от своего несостоятельного намерения, отмежевал своего героя от реального Чаадаева. Тынянов написал не Чаадаева, он персонифицировал сплетню о Чаадаеве. Его Чаадаев так же был похож на Чаадаева, как грибоедовский Репетилов на грибоедовского Чацкого (даже не как Чацкий на Чаадаева). Но образ Чаадаева, созданный Тыняновым, стал Чаадаевым русского читателя той поры. Сплетня снова сделалась легендой.
Наконец, в 1935 году в «Литературном наследстве» были опубликованы пять ранее неизвестных и давно уже разыскиваемых исследователями «Философических писем» Чаадаева. Тогда же была опубликована и прокламация Чаадаева к русским крестьянам, написанная им в 1848 году. А годом ранее в «Звеньях» появилась неопубликованная статья Чаадаева, позволявшая, наконец, оценить эволюцию его воззрений но основным философским и политическим вопросам в заключительный период его жизни.