Услышав сердитый, негодующий ответ вдовы, Безбороды и озлобился против нее, а еще больше — против своей доброты, ибо соглядатай считал себя добрым. Он пришел к хану Шахдару и сказал ему, что Асад и Шадман — а это доподлинно известно — изменники, что они перешли на сторону врага и служат теперь сопредельному владыке Рейхану.
Хан Шахдар сразу поверил Безбородому: хап был доверчив, когда речь шла о плохом. Он приказал выгнать вдову Каракуз из ее дома, дом отдать Безбородому, а золото, что найдется в доме, отобрать в казну державы.
Безбородый и ханские воины пришли к вдове и сказали:
— Ты мать изменников. Хан повелел: «Да не будет отныне у тебя ии имущества, ни пристанища. Убирайся прочь».
Когда в мирных, робких людях вспыхивает ярость, они становятся на мгновение подобными тиграм. Как тигрица, кинулась Каракуз на Безбородого, вырвала редкую его бороденку — три или четыре волоса, так, что с той поры только один волосок остался на его подбородке. Тогда старший из воинов полоснул ее по лбу саблей, а другой сильным и злым ударом выбил у нее почти все зубы. Опа упала, залитая, кровью. Старая лошадь, ровесница Каракуз, испуганно заржала.
— Разорит меня моя доброта, — сказал Безбородый, — раздаю бедным людям, сиротам и вдовам свой домашний скот, а с чем сам останусь?
Он помочил в арыке платок, приложил его к лицу женщины, остановил кровь, а потом отвязал старую лошадь, посадил на нее Каракуз и сказал:
— Видишь, глупая, как благочестивый человек, то есть я, воздает добром за зло. Дарю тебе лошадь, уезжай, найди себе жилье и впредь не зарься на чужой дом.
А старший из воинов со смехом приторочил к седлу закопченный котел, стоявший на холодном очаге, насыпал в котел несколько горстей ячменных зерен, закрыл котел деревянной крышкой и крикнул, подмигивая остальным:
— Да будет обильной твоя еда, госпожа Каракуз!
Но Каракуз впала в такое беспамятство, что уже не чувствовала пи боли, ни обиды. Она покинула свой дом, в котором родилась, в котором подарила мужу детей, этих славных воинов, пропавших без вести. Ее лошадь поплелась куда глаза глядят и так добралась до зарослей камыша, за которыми начиналась пустыня.
Наступила ночь, и лошадь, вместе со своей горемыкой всадницей, свалилась в изнеможении на темный холь£ поросший камышом и окутанный едким дымом.
Но то был не холм, то был спящий див, огромное, мохнатое, человекоподобное чудовище. Див распластался на земле, храпел, его дыхание поднималось едким дымом, верхушки камышей качались от его храпа, и с них осыпалась пыль, из полуоткрытого рта то и дело вылетал голубок и снова возвращался обратно, исчезая па мгновение во рту дива, как в пещере.
Звали этого дива Афсаром. Полгода он бодрствовал, полгода спал и засыпал там, где настигал его сон: хоть на вершине горы, хоть на дне расселины, хоть днем, хоть ночью, — только летом он никогда не спал.
На этот раз Афсар заснул на краю пустыни. Неизвестно, сколько недель или месяцев он проспал, но почувствовал див, что его кусает блоха. Исполинское мохнатое тело Афсара не выносило и малейшей боли. Сначала див подумал, что блоха ему приснилась, он еще не понимал, что давно проснулся, а блоха так его кусала, что диву стало невмоготу. Не мог же он, безмозглый, догадаться, что зто изголодавшаяся лошадь кусает его мохнатое тело!
Див пришел в ярость: какая-то блоха посмела нарушить его шестимесячный сон! Пылая злобой, див поднялся в воздух и полетел над пустыней. Чем сильнее кусала его блоха, тем быстрее летел он. Уже рассвело, когда Афсар добрался до середины пустыни и грохнулся наземь, разъяренный укусами блохи, грохнулся с такой силой, что из-под бестравной, сухой земли забил родник. Каракуз и лошадь скатились на песок, не понимая, что с ними стряслось.
— Оказывается, сразу две блохи меня кусали, одна — в виде человека, другая — в виде лошади! — крикнул див, и из его рта вылетел голубок.
Каракуз, не понимая, для чего это ей нужно, поймала голубка, который клюнулся ей в руку.
— Сейчас же отдай мою душу, человеческое отродье! — прохрипел див Афсар.
Каракуз вздрогнула от этого хриплого рыка и выпустила голубка. Тот быстро скрылся во рту дива: голубок был душой исполинского чудовища.
Как все дивы, Афсар был силен и страшен, но глуповат. Оттого, что Каракуз, по доброй воле, ничего пе требуя взамен, вернула диву его душу, он решил, что она совсем глупа, а многим глупцам по нраву те существа, которые, как им кажется, глупее их самих. И див сказал:
— За то, что ты вернула мне душу, ничего не требуя взамен, я больше не гневаюсь на тебя, глупенькая блошка!
Живи здесь, а если тебе будет плохо, если пески затопчут воду родника, — я приду па помощь, только позови меня в летнюю пору, когда я не сплю.
Но так как все дивы были не только сильны, не только глупы, но и коварны, то Лфсар прибавил:
— Я приду к тебе на помощь, если ты позовешь меня голосом годовалого ребенка.
Хоть не блистал умом див Афсар, а хорошо понимал, что не может здесь, на пустынной земле, у одинокой старухи появиться годовалый малыш.
И Карапуз стала жить в пустыне у родника. Соединившись, песок и вода стали ее глиняной лачугой. Каракуз посеяла зерна ячменя, и маленькое поле заколосилось посреди бестравной, сухой земли. Хоть впроголодь она жила, разговаривая только с бессловесной лошадью, скорбя о своих пропавших без вести сыновьях, уже теряя надежду на то, что она увидит их, увидит человека в этой пустыне, а все же она жила, ибо начало жизни — вода — проникло в пустыню. Не думала она, не гадала, что минет два года, и увидит она человека, увидит годовалого ребенка.
— А малыш-то здесь, он вырастет, год пройдет быстро, и тогда мы заставим дива Афсара прийти нам на помощь! — шамкая, не выговаривая многих букв, заключила свой рассказ старуха Каракуз.
А Биби-Хилал поведала ей, в свой черед, о тех горестях, которые она испытала, и, когда оказалось, что обе они претерпели от злобы и жадности Безбородого, они заплакали, их сердца затрепетали согласным трепетом, и решили женщины, что будут они жить вместе, обрабатывая маленькое ячменное поле около родника посреди пустыни.
Скудным было это поле, скудной была еда женщин, и лошади тосковали по ячменю, и лишь для мальчика Гор-оглы хватало еды, ибо он питался лучшим из того, что нам предлагает человеческий мир, — молоком матери.
Когда Гор-оглы исполнилось два месяца, он пошел но песку, сначала ползком, а потом твердо ступая па крепких, загорелых ножках. Когда ему исполнилось три месяца, он заговорил, и речь его была более ясной, чем речь старухи Каракуз. Мальчик ничего не видел, ничего не знал, кроме пустыни, и пустыня была его домом, его милым приютом. Когда он спал под солнцем пустыни, оно его не жгло, ибо небо было для Гор-оглы голубым покрывалом с золотыми кистями лучей. Вот мы смотрим на пески и видим только пески, а Гор-оглы зорким, как у кречета, взором различал каждую песчинку, и одна не казалась ему похожей на другую. Когда солнце появляется, мы говорим «восход», когда солнце заходит, мы говорим «закат», а Гор-оглы замечал каждое, едва заметное движение солнца, солнца пустыни, которое, казалось, отняло у земли всю ее яркость и пестроту. Каждый луч солнца жил для мальчика отдельной, богатой событиями жизнью, у каждого была своя краска, своя длина, свое дело, своя мягкая, зыбкая тень.
Быстро наливалось детской силой тело Гор-оглы, но так же быстро ослабевал родник: пустыня топтала его, как топчет траву копыто коня. Огонь пустыни сжигал воду, и вода гасла, как огонь. Уже не хватало еды для женщин, травы для лошадей. День пылал пламенем, как жаровня, на которой ничего не жарилось. Луна по ночам дразнила голодные глаза, как лепешка. Лошадь старухи Каракуз привыкла к пустыне, привыкла к голоду, а Гырат иетощал до того, что в груди его не осталось жира, а в костях — мозга. Крылатого коня не страшила пустыня, он мог через нее перелететь, но не мог в ней жить, да еще так долго — целый год.
Маленькое ячменное ноле глохло. Как песок безвольно струится между пальцами, струились бессильные пальцы женщин, уже не способных к труду.