В это время я повернул голову и увидел некое углубление, в котором души теснились как сельди в бочке. В то же мгновение до носа моего донесся весьма противный запах.
— А это кто такие? — поинтересовался я.
— Аптекари, — отозвался некий наказывавший их желтый и тощий судья. Ад они набили до отказу. Ну и народ! Меж тем как все прочие очищают, чтобы спастись, от греха свои души, аптекарь держит очистительные для того лишь, чтобы очищать чужие карманы, а это в рай ему дороги не открывает. Вот уж кто по праву может называться алхимиком со своим «Ars sacra»![8] Это не какой-нибудь Демокрит из Абдер, ни Авиценна, ни Гебар, ни Раймунд Ауллий, ибо если они и писали о том, как из различных металлов можно получить золото, сами они его не добывали, а если и добывали, то никто после них этим уменьем уже не обладал, между тем как эти аптекари делают золото из мутной воды, из палок, из мух, из дерьма, из пауков, из скорпионов и из жаб. Золото приносит им даже бумага, ибо деньги они дерут даже за обертку своих мазей. Выходит, что ради них одних господь вложил целительную силу в травы, камни и человеческие слова, ибо нет травы, какой бы вредной и ядовитой она ни была, которая не приносила бы им прибытка, включая крапиву и цикуту, и нет такого камня, из которого они не извлекали бы себе проку, даже из нетесаного булыжника, ибо с его помощью они растирают свои зелья. А что касается слов, то они у них всегда в предостаточном запасе, ибо покупателю они никогда ни в чем не отказывают, о чем бы их ни попросили, даже если этого снадобья у них нет, стоит им увидеть деньги, ибо вместо гвоздичного масла они отвешивают вам спермацету, и заказчик, таким образом, покупает лишь слова, а не то, что эти слова обозначают. Да и не аптекарями их, собственно говоря, надо было бы называть, а оружейниками, и лавки их не аптеками, а оружейными складами докторов, где врач выбирает кинжал грудных сиропов, палаш настоек, мушкет проклятого слабительного, употребляемого без меры, выписанного не вовремя и некстати. Там великий набор пищалей-мазей, тошнотворные аркебузы клизм и заряды свечей. Многие ищут в них спасения, но у тех, кто умирает, ничего уже, надо полагать, не остается на похороны.
— Если хотите от души посмеяться, — сказали мне, — взгляните, кто сидит за ними, и увидите, какое наказание положено цирюльникам. Подымитесь для этого на два уступа, ибо они на этом холме.
Я сделал, как — мне было сказано, и увидел (удивительное зрелище и справедливейшее наказание!), что брадобреи, за исключением рук, были все перевязаны веревками. Над головой у каждого висела гитара, а между ног лежала шахматная доска с шашками. Всякий раз, когда, влекомые природной страстью к пассакальям, они собирались побренчать, гитара улетала от них, а когда они обращали взоры вниз и готовились поддать какую-нибудь шашку, доска исчезала под землей. В этом и заключалось их наказание. Я так смеялся, что никак не мог от них оторваться.
За одной из дверей стояло большое число людей, жаловавшихся на то, что на них не обращают ни малейшего внимания и даже не хотят их мучить. На это какой-то черт ответил, что они нисколько не уступают чертям, ибо не хуже чертей способны мучить других.
— Кто это? — спросил я. Черт объяснил мне:
— С вашего позволения, это все левши — народ, что все делает шиворот-навыворот, а потому и недоволен, что не находится вместе с остальными осужденными. Здесь мы никак понять не можем, люди они или что другое, ибо при жизни они только и знали, что причиняли досаду своим ближним, являясь дурным предзнаменованием. Встретиться с таким человеком, когда идешь куда-нибудь по делу, все равно что набрести на ворона или на сову. И да будет вам известно, что когда Сцевола сжег себе правую руку из-за того, что вместо Порсенны убил другого, он сделал это не для того, чтобы остаться одноруким, а потому, что хотел наказать себя еще более сурово. Он сказал: «Так вот, за то, что я ошибся, осужу себя остаться левшой»,
И когда за сопротивление правосудию кого-нибудь присуждают к отсечению правой руки, суть наказания не в том, что виновного оставляют с культей вместо кисти, а в том, что из него делают левшу. А когда в одном старинном романсе какой-то человек захотел бросить другому особенно сильное, язвительное и обидное проклятие, он воскликнул:
Шуйца мавра пусть смертельный
Нанесет тебе удар.
Известно, что в день Страшного суда все те, кто осужден на вечные муки, будут поставлены ошую от господа. Да что говорить — народ этот сделан шиворот-навыворот, в толк не возьмешь, люди это или нет.
Но тут меня знаками подозвал к себе черт, дав мне в то же время понять, что шуметь не следует. Я подошел к нему, он подвел меня к окну и сказал:
— Ты только полюбуйся, что проделывают с собой уродины.
И действительно, я увидел превеликое множество женщин, занятых кто чем: одни, вместо того чтобы штопать себе чулки, штопали себе лица, маскируя раны и шрамы; другие вообще переделывали себя заново, ибо ни теперешний рост их благодаря высоким каблукам, ни чернота бровей благодаря сурьме, ни цвет волос благодаря краске, ни тело благодаря платью, ни руки благодаря средствам, заставляющим слезать старую кожу, ни губы благодаря помаде уже не были теми, коими наделила их природа.
Я увидел, как одни прикрывали плеши свои волосами, которые они могли назвать собственными лишь потому, что заплатили за них звонкой монетой. У других половина красоты лица находилась на туалете — в банках с румянами и притираниями.
— На что только не способны бабы! — воскликнул один из чертей. Научились сиять, как солнце, не будучи светилами. Большинство их засыпает с одним лицом, а пробуждается с другим, спят с одними волосами, а встают с другими. Сколько раз вам начинало казаться, что вы спите с чужой женой, а на поверку оказывалось, что прелюбодеяние дальше оболочки не простиралось. Вы только посмотрите, как исследуют они свои лица в зеркале! Это те, кто осуждают на вечные муки себя за то, что лгут своей наружностью и кажутся красавицами, будучи уродами.
Я был крайне удивлен, ибо никак не мог подумать, что подобный грех может повлечь за собой осуждение.
Отвернувшись от них, я увидел мужчину, сидевшего одиноко на стуле. Его не терзали ни огонь, ни холод, ни черти, ни какая-либо другая ниспосланная на него напасть. Он испускал самые жалостные крики, которые мне только привелось услышать в аду, и готов был выплакать собственное сердце, которое так исстрадалось, что вот-вот должно было разорваться.
«Царица небесная! — воскликнул я про себя. — С чего это убивается этот несчастный, когда никто его и пальцем-то не трогает?»
А тот, что ни миг, удваивал свои стоны и вопли.
— Послушай, — сказал я, — кто ты такой и на что ты жалуешься, коли никто тебя не донимает — ни огонь тебя не поджаривает, ни мороз тебя не леденит?
— О-о-о, — простонал он, — нет горше наказания в аду, нежели мое; ты считаешь, что меня не терзают палачи? Как жестоко ты ошибаешься! Самые жестокие мучители сокрыты в собственной моей душе! Неужто ты не видишь? воскликнул он и стал зубами вгрызаться в свой стул и, корчась, кататься по земле. — Вот они, хладнокровно отмеряющие вечные муки за безмерные преступления! О, какими страшными демонами являетесь вы, сознание того добра, которое я мог совершить и не совершил, память о тех советах, какими я пренебрег, и о злодеяниях, в которых я повинен! Каким вечным упреком встаете вы передо мной! Как жестока карающая меня десница господня! Стоит вам оставить меня, как воображение мое принимается рисовать ту славу, которой я мог бы наслаждаться ценою гораздо меньших страданий, чем те, которые я испытываю сейчас. О разум мой, сколь прекрасным живописуешь ты небо, дабы нанести мне последний удар! Оставь меня хотя бы на мгновение. Неужто воля моя обречена ни на минуту не жить со мной в мире и согласии? О пришелец, если бы знал ты, какие три невидимые языка пламени и какие бестелесные истязатели терзают меня в трех способностях моей души — верить, надеяться и, любить! А когда их одолевает усталость, на смену является червь совести, голод которого невозможно насытить и который готов непрерывно точить мою душу, — я, каким ты меня видишь, являюсь вечно терзаемой жертвой его зубов.
8
«Священным искусством» (лат.).