Вне себя от страха, я сказал:

— Не разрешишь ли мне одеться?

— В этом нет надобности, — отвечала она. — Со мной никто не уходит в одежде, да я и не охотница до церемоний. Сама несу пожитки всех, чтобы им было легче идти.

Я последовал за нею. Не сумею сказать, где пролегал наш путь, ибо я был охвачен ужасом. По пути я сказал ей:

— Я не вижу признаков смерти, потому что у нас ее изображают в виде скелета с косою. Она остановилась и отвечала:

— То, о чем ты говоришь, не смерть, но мертвецы — иными словами, то, что остается от живых. Скелет — основа, на коей держится и лепится тело человеческое. Смерти же вы не знаете, и каждый из вас — сам себе смерть. Лик смерти — лицо каждого из вас, и все вы — самим себе смерть. Череп — это мертвец, лицо — это смерть. То, что вы называете „умереть“ — на самом деле прекратить умирать; то, что вы называете „родиться“, — начать умирать, а то, что зовете вы „жить“, и есть умирать. Скелет — это то, что от вас оставляет смерть и что не нужно могиле. Если бы вы это постигли, каждый из вас вседневно созерцал бы смерть свою в себе самом, а чужую — в другом, и узрели бы вы, что ваши домы полны ею и в обиталище вашем столько же смертей, сколько людей, и вы бы не дожидались смерти, а следовали за нею и готовились к ней. Вы думаете, что смерть — это кости, что пока вы не завидите череп и косу, на вас и смерти нет, а сами вы и есть череп и кости, даже если и не помышляете о том.

— Скажи мне, — продолжал я, — что означает твоя свита и почему, коли ты смерть, ближе к твоей особе говоруны находятся и надоеды, а не лекари?

Она отвечала:

— От надоед куда больше народу мается, чем от тифозной горячки и жара, а говоруны с пролазами больше народу убивают, чем лекари. И знай, что все болеют от избытка либо расстройства гуморов; но умирать умирают все от руки лекарей, что их пользуют. А потому, когда вопрошают вас: „Отчего умер такой-то?“, вы не должны отвечать, что от жара, мол, от горячки, от колотья в боку, от чумы, от ран, а от руки доктора Как Бишь Его, прописавшего больному то-то и то-то, да от руки доктора Того Самого. И тут заметить надобно, что нынче во всех ремеслах, искусствах и сословиях в ходу „дон“: среди идальго, и среди мужичья, и среди монахов, как это водится у картезианцев. Я видывала портняжек и каменщиков, титуловавшихся „донами“, и воров, и галерных каторжников. А взять ученое сословие: средь священников „донов“ тысячи; средь богословов — многое множество; средь юристов — все. Только средь лекарей никто „доном“ не величается, хотя могли бы многие: на что им сей дар, когда владеют они даром убивать — хоть и не задаром; и „динь-дон“ монет у них в кошельке милее их слуху, чем „дон“ перед их именем.

Тут мы оба, и смерть речистая, и я, удрученный, подошли к громаднейшей пропасти. Смерть нырнула туда, слова не сказав, словно для нее это было делом привычным, а я за ней, потому что знакомство со столь важною особой придало мне духу и мужества. У входа с одной стороны увидел я три фигуры при оружии, а напротив них — еще одно престрашное чудовище, они все время бились друг с другом, трое против одного и один против троих. Смерть остановилась и сказала мне:

— Знаешь эту братию?

— Нет, и не приведи боже узнать, — отвечал я.

— А ведь ты якшаешься с ними от самого рождения, — молвила Смерть. Погляди, как живешь ты, — продолжала она, — эти трое суть враги души человеческой: тот вон — Мир, тот — Дьявол, а эта — Плоть.

И вот что замечательно: были они сходны друг с другом, ничем не рознились. Сказала мне Смерть:

— Они так схожи, что в мире вы принимаете их друг га друга. Так что тот, кто владеет одним, всеми тремя владеет. Думает спесивец, что дан ему весь мир, а дан ему дьявол. Думает любострастный, что дана ему плоть, а дан ему демон. И так оно и ведется.

— Кто это там в стороне, — спросил я, — такой многоглавый и многоликий, и рубится с теми тремя?

— Это Деньги, — отвечала Смерть. — Они вызвали на поединок всех трех врагов души человеческой, утверждая, что им соперников не надобно и что там, где есть деньги, те трое — лишние, потому что деньги — и мир, и плоть, и дьявол сразу. И чтобы доказать, что деньги — это дьявол, ссылается сие чудовище на то, что вы, люди, говорите: „В деньгах дьявол сидит“, „Чего деньги не содеют, того и дьяволы не сумеют“, и „Дьявольски нужная штука деньги“.

А чтобы доказать, что Деньги и есть Мир, говорит оно, что вы, мол, утверждаете: „У кого деньги, у того весь мир в кармане“, „У кого денег нет, тому немил белый свет“, а коли у кого деньги отнимут, вы говорите: „Без монет житья в мире нет“, и еще: „Все в мире покупается за деньги“.

Чтобы доказать, что деньги и есть плоть, сие чудовище говорит: „Плоть мне всегда уступит“, и ссылается на шлюх и женщин дурной жизни, то есть своекорыстных.

— Судя по этим речам, — сказал я, — дела у Денег идут не худо.

Тут мы спустились еще ниже и, остановившись перед Крохотной и угрюмой дверцей, Смерть сказала мне:

— Здесь узришь ты два исхода.

Открылась дверца, и узрел я по одну сторону ад, а по другую — судилище; сказала мне Смерть, что это они и есть. Я со вниманием разглядывал ад, и зрелище сие показалось мне весьма примечательным.

— Что ты разглядываешь? — спросила Смерть.

— Ад, — отвечал я, — и сдается мне, что я уже видел ЕГО тысячу раз.

— Где? — спросила она.

— Где? — повторил я. — В алчности судей, в злобе власть имущих, в языках злоречивцев, в дурных намерениях, в кознях мести, в похоти любострастников, в тщеславии князей. А уж где поместится весь ад без изъятия, так в лицемерии мошенников под маской добродетели, карающихся на том, что они постятся да мессы простаивают. И куда важней для меня, что узрел я судилище, ибо доселе жил я в обмане, а теперь, при виде судилища такого, каково оно есть, понял, что суд мирской — не суд, и нет в мире ни правого суда, ни правых суждений, ни людей с рассудком. Прах побери! говорил я. — Если бы туда до нас дошла бы — не говорю часть, но хоть вести, тень, отзвуки этого суда, — все было бы по-другому. Если те, кому суждено быть у нас судьями, подлежат сему суду, хороши же дела в этом мире. Мне и возвращаться-то наверх страшно, как подумаю, что настоящий суд и рассудок почти весь здесь, а живым досталась в удел лишь малая толика. Уж лучше смерть и правый суд, чем жизнь без оного.

Тут спустились мы в обширнейшую долину, где, казалось, хранилась про запас тьма для всех ночей. Сказала мне Смерть:

— Здесь тебе должно остановиться, ибо прибыли мы туда, где вершу я суд и расправу.

Стены сплошь увешаны были соболезнованиями. В одном углу были дурные вести, верные, и на веру принятые, и нежданные; был тут и плач, у женщин вводящий в обман, у влюбленных обманом вызванный, неуемный у глупцов, а у бедняков никого не трогающий. Скорбь не находила себе утешения и все возрастала, и лишь заботы не дремали и были начеку, они точили монархов и вельмож, и пищей им были спесивцы и честолюбцы. Была тут Зависть во вдовьем одеянье, столь похожая на дуэнью, что я чуть было не назвал ее Гонсалес либо Альварес. Тощая, иссохшая, всего тщетно вожделеющая, сама себя грызущая. Зубы у нее были желтые и испорченные от привычки вечно скалить их на все лакомое и самолучшее. Но ведь известно, что зависть на все доброе и святое и зарится, и скалится, да зуб неймет. Пониже Зависти был Раздор, он словно рождался из чрева ее и, по-моему, доводился Зависти законным сыном. Раздор сперва было поселился средь супругов, которые вечно бранятся меж собою, потом перебрался в коллегии и религиозные общины и, видя, что распри и там, и тут в избытке, обосновался во дворцах и при дворах, где состоит в наместниках у дьяволов. Возле огромной печи стояла Неблагодарность и, замешав тесто из гордыни и ненависти, выпекала поминутно все новых и новых демонов. Сие зрелище меня распотешило, ибо я и всегда подозревал, что люди неблагодарные суть дьяволы; и тут припомнилось мне, что когда ангелы превратились в дьяволов, предшествовала тому их неблагодарность. Все вокруг так и клокотало от проклятий.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: