Вот два-три способа делать это, каковые Аристотель, быть может, не мог предусмотреть, так как театр его времени не предоставлял подобных примеров.
Первый состоит в том, что человек всецело добродетельный, преследуемый человеком очень дурным, избегает уготованной ему гибели, которая, напротив, настигает злодея, как в _Рогодуне_ и в _Ираклии_, кои вызвали бы отвращение, если бы в первой погибли Антиох и Родогуна, а во второй - Ираклий, Пульхерия и Марциан и если бы Клеопатра и Фока остались в них победителями. Несчастья страждущих вызывают сострадание, отнюдь не подавляемое чувством отвращения к их мучителям, ибо зритель всегда надеется, что какой-нибудь счастливый поборот событий воспрепятствует гибели первых; и хотя злодейства Фоки и Клеопатры слишком велики, чтобы зритель боялся совершить им подобные, роковые последствия этих злодейств могут произвести на него то впечатление о коем я говорил.
Впрочем, может случиться и так, что человек весьма добродетельный преследуется другим человеком и даже гибнет по его повелению, но этот другой не является таким уж злодеем, способным вызвать величайшее возмущение, и действует скорее по слабости, нежели по злобе. Если Феликс губит своего зятя Полиевкта, то не вследствие той яростной ненависти к христианам, которая сделала бы его для нас отвратительным, но лишь вследствие своего малодушия, не позволяющего ему спасти Полиевкта в присутствии Севера, ненависти и мести коего Феликс боится после того, как в течение своего недолгого благоденствия пренебрегал ими. Конечно, Феликс вызывает неприязнь, мы осуждаем его доведение, но эта неприязнь не перевешивает нашего сострадания к Полиевкту и не препятствует тому, чтобы чудесное обращение Феликса в конце пьесы полностью не примирило бы его с нами. То же относится к _Пруссию_ в Никомеде и к Валенсу в _Феодоре_.
Дабы облегчить нам способы возбуждать это сострадание, которое делает наш театр столь прекрасным, Аристотель дает следующее пояснение. _Всякое действие_, говорит он, _совершается или друзьями между собой, или врагами, или людьми, относящимися друг к другу безразлично. Если враг убивает или желает убить врага, но это не вызывает в нас никакого сострадания, разве что волнение, каковое мы испытываем при известии или виде смерти любого человека, каким бы он ни был. Если человек, безразлично относящийся к другому, столь же безразличному к нему, убивает его, то и это производит не большее впечатление, тем паче что в душе совершающего действие не происходит никакой борьбы; но когда такие события случаются с людьми, кои связаны друг с другом кровными узами или чувством привязанности, например, если муж убивает или намеревается убить жену, мать - детей, брат - сестру, вот что наилучшим образом подходит для трагедии_.
Причина этого ясна: столкновение естественных чувств с пылом страсти или с требованиями долга глубоко волнует зрителя, доставляя ему этим удовольствие, и он легко поддается чувству жалости по отношению к несчастному, коего притесняет или преследует лицо, каковое должно было бы заботиться о его благополучии, и порой добивается его погибели, испытывая страдание или по меньшей мере неприязнь. Не могли бы вызвать жалость ни Гораций с Куриацием, если бы не были друзьями и родственниками, ни Родриго, если бы его преследовал кто-либо иной, а не его возлюбленная, а страдание Антиоха трогало бы гораздо меньше, если бы не мать требовала у него смерти его возлюбленной и не возлюбленная требовала бы смерти его матери или если бы после гибели брата, которая заставляет Антиоха страшиться подобного покушения и на свою жизнь, ему нужно было бы остерегаться кого-либо иного, кроме матери и возлюбленной.
Таким образом, кровное родство и узы любви или дружбы, связующие преследователя и преследуемого, гонителями гонимого, мучителя и страждущего, предоставляют большое преимущество поэту, желающему вызвать сочувствие зрителей; однако мне кажется, что это условие не является абсолютно необходимым. Как то, о чем я только что сказал, так и указанное выше, касается лишь совершенных трагедий. [...] Когда я говорю, что оба эти условия относятся лишь к совершенным трагедиям, я не хочу сказать, что те трагедии, где они не соблюдены, являются несовершенными: это значило бы приписывать этим условиям абсолютную необходимость, то есть противоречить самому себе. Но под совершенными трагедиями я разумею те, которые принадлежат к роду наиболее величественных и глубоко волнующих, посему те трагедии, где отсутствует одно из этих условий или оба, не перестают быть совершенными в своем роде, если в остальном отличаются правильностью, хотя и не поднимаются на такую высоту и могут приблизиться к первым, сравнявшись с ними в красоте и блеске, если только заимствуют у них великолепие стихов, пышность постановки или какие-нибудь другие прикрасы, не связанные с самим сюжетом.
Когда трагические события разворачиваются между близкими людьми, следует рассмотреть, знает ли тот или иной герой, кого он хочет погубить, или не знает, а также довершает он начатое или нет. Исходя из различных действий, героев можно выделить четыре вида трагедии, коим Аристотель приписывав разную степень совершенства. [...]
Он полностью осуждает четвертый вид трагедии, где те, кто знают, кого они хотят погубить, начинают, но не довершавши начатого, и говорит, что в этом виде _есть что-то отвратительное и нет ничего трагического_, и в качестве примера приводим _Антигону_, в коей Гемон обнажает меч с намерением убить отца, но направляет его против себя самого. Но если не ограничить этот приговор, он окажется чересчур широким и распространится не только на _Сида_, но и на _Цинну_, _Родогуну_, _Ираклия_ и _Никомеда_. Поэтому скажем, что он относится лишь к тем трагедиям, герои которых знают, кого они хотят погубить, и отступаются от своего намерения просто в каком-то порыве, притом что никакое значительное событие их к этому не понуждает и они нисколько не утрачивают возможность осуществить свой замысел. Я уже отмечал, что такого рода развязки негодны. Но когда герои прилагают со своей стороны все усилия для осуществления своего намерения и когда их успеху препятствует какая-то сила, которая выше них, или неудача, так что в исходе они гибнут сами или оказываются во власти тех, кого они хотели погубить, тогда не может быть сомнений, что такая трагедия относится к более высокому виду, чем все три, кои Аристотель одобряет, и что если он совсем не говорил о такого рода трагедиях, так потому, что не мог почерпнуть примеры в театральных пьесах своего времени, где не было принято спасать хороших людей ценой гибели дурных, разве что пятная их самих каким-нибудь злодеянием, как, например, Электру, которая избавляется от притеснений ценой убийства своей матери, на каковое она подстрекает брата и облегчает его действия.