- А не встречали бы мы тебя с Феней от метро, не проходили бы мимо этого проклятого пруда. Раньше никогда вечером не гуляли с Диком в Таврическом, пока ты не начал ходить в свое метро.
И получалось, что Степан Васильевич во всем виноват. Дик вдобавок страдал оттого, что, как воспитанный пес, не умел делать свои дела в квартире. Его уговаривали, но он не мог преодолеть свою чистоплотность, мучился, снова и снова упирался передними лапами, пытаясь подняться. Валя слышала про хозяев, которые таскали на носилках на улицу обезножевшую, но неколебимо воспитанную собаку. Но у тех был лифт. А таскать старикам дважды в день тяжелого больного с четвертого этажа без лифта - это непосильно. Особенно Валентина Егоровна боялась за мужа: надорвется и обезножит, как Дик. Или сердце надорвет. Сама-то она выдержала бы и не такое, но носилки бывают только четырехручные.
В конце концов Степан Васильевич придумал педагогический прием: оставшись с Диком наедине, как мужчина с мужчиной, он проделал при нем соответствующее действие, дал Дику понюхать результат своих излияний. И то ли помог вовремя поданный пример, то ли нужда заставила, но Дик покорился призывам природы - и разрыв пузыря ему больше не грозил. Однако явилась новая напасть: трудно стало поддерживать в достаточно гигиеническом состоянии шерсть и кожу, когда лужи затекали под брюхо.
- Напрасно вы мучаетесь, - сказал врач. - Собаки счастливее людей: собакам эвтаназия не запрещена. И нужно идти на это. Пора. Потому что лучше не станет.
Сказал при Дике. И хотя тот никогда не слышал уклончивого слова "эвтаназия", он все понял - посмотрел как-то особенно, вздохнул и положил морду на передние лапы. Зато когда Валя подошла с очередным уколом, он сжался, чего раньше с ним не бывало.
- Видишь, он все слышал и больше нам не верит... Ну что ты, Дик, это лекарство. Мы тебя лечим. Ты еще встанешь на ноги. На лапы.
Господи, это было бы большее счастье, чем когда-то выход первой книги Степана Радина: чтобы Дик встал на все четыре лапы и пошел! Несбыточное счастье.
Дик принял укол. Но руку не лизнул, как обычно. Однако время прошло, и он оставался жив. Дик сообразил, соединил эти два события - и снова поверил хозяевам, принимал уколы доверчиво и лизал Вале руки.
Но положение становилось хуже и хуже. Появились пролежни, пошел тяжелый запах.
Уйдя в другую комнату и плотно закрыв дверь, Степан Васильевич с Валей посовещались.
- Что ж, так ему и загнивать заживо? Это уже не гуманность. Если бы со мной, я бы так не согласилась мучиться. Все-таки попросить врача.
Кабы можно было вместо этого бесполезного лечения сесть и написать повесть - как когда-то! Степан Радин описал бы, как помогло чудодейственное лекарство, новое и очень дорогое, ради которого он продал свою большую квартиру и переселился с семьей и зверями в однокомнатную... Но Степан Васильевич совсем отвык сочинять романы и повести.
Зато он все тщательно обдумал за последние дни, как обдумывал в подробностях свой с Феней дебют в метро:
- Нет, никого звать нельзя: Дик сразу поймет. Надо, чтобы Дик тихо ушел во сне. Лучше всего умереть во сне и ничего не заметить. Я бы тоже так хотел. Только достать нужную ампулу у врача - и сделать самим. Мы должны для него - сами.
И совершилось по его тщательному плану. Купили излюбленной Диком говяжьей печенки, и хотя ел он очень плохо, но печенку заглотил, а с нею снотворные таблетки - несмертельные. Степан Васильевич с Валей сидели около него, гладили, не замечая тяжелого гнилостного запаха, а Дик полизал им руки - и это было последнее его сознательное движение.
Когда он крепко заснул от таблеток, так что не мог случайно проснуться и увидеть роковой шприц, Валя сделала ему освобождающий укол. Дыхание старого пса истаяло незаметно. Отлетело.
Оба плакали.
- У собак тоже есть душа. Дик нас сейчас видит. Он понимает. Он простит.
Подошла Феня, лизнула на прощание своего большого друга и покровителя - и протянула Степану Васильевичу лапу. Попыталась утешить.
А жизнь должна была продолжаться.
Чтобы внести какую-то яркую краску - и в номер Степана Васильевича, и в саму продолжающуюся жизнь, - Валя сшила Фене для выступлений красную юбочку и синюю безрукавку. Пришлось дома порепетировать, чтобы Феня привыкла выступать в костюме.
- Ну, теперь у вас настоящий цирк получается, - удовлетворенно сказала Валя.
Степан Васильевич теперь снова возвращался без охраны, и снова его охватывала подъездофобия. Вале он ничего не говорил, но она догадалась:
- Буду тебя сама встречать, как верная собака. На двоих побоятся напасть. Да я как развернусь своим весом! Как верная злая собака.
Степан Васильевич не возражал.
Теперь, входя в вагон, он объявлял самым громким для себя голосом:
- Почтеннейшая публика, предлагаю вашему вниманию новый аттракцион! Выступает девица собачьего племени Фенелопа Дикбя!!
У него словно бы кожа задубела, и он совсем не думал о том, как смотрят на него пассажиры. Он и с самого начала своих подземных гастролей приучал себя к нечувствительности, но получалось не совсем, и только теперь он дошел до полной анестезии к посторонним мнениям.
А почему Дикбя? Не намек на то, что Феня пришла из дикого собачьего племени. И тем более - не воспоминание об актере Диком, который когда-то играл в кино самого Сталина. Дикбя она стала в честь Дика: ведь это Дик ее нашел когда-то беспомощной малюткой, а не нашел бы - не было бы выступлений в метро, поздних возвращений, пьяного в Таврическом пруду, паралича задних лап... Вот так в жизни все цепляется одно за другое. Но пассажирской публики это решительно не касалось.
Степан Васильевич закончил очередной проход и подошел к двери. За ним встала женщина в заметном пальто из тисненой зеленой кожи - такие в метро попадаются редко. Она наклонилась к Фене:
- Ой, какая собачка! И костюмчик какой кокетливый!
Степан Васильевич привык, что восторги публики обращены к Фене. И та привыкла - встала на задние лапы и лизнула ласкающую руку. Вот Дик чужим никогда рук не лизал!
Двери раздвинулись, и все трое вышли.
И тут женщина спросила:
- Простите, вы Степан Радин? Я вас узнала. Была когда-то встреча в радиотехникуме, вы не помните? Я так любила ваши книги! Такие они хорошие, чистые, не то что нынешние. А вас теперь совсем не печатают?
Степан Васильевич даже руку слегка выставил, отстраняясь.
- Простите, вы обознались. Я никакой не Радин. Моя фамилия Мохнаткин.
- Ну как же! У меня хорошая память на лица. Если вы стесняетесь вашего этого занятия, то ничего. Пусть будет стыдно тем, кто вас довел. Правителям.
- Нет-нет, вы ошиблись. Знаете, бывают похожие лица. Я работал инженером. Действительно, институт наш закрыли, довели, пусть будет стыдно. Но моя фамилия Мохнаткин.
Подошел следующий поезд.
- Простите, мне сюда.
Женщина, стесняясь, сунула стотысячную бумажку.
- Спасибо, ваша собачка такая хорошая. А вы - отреклись. Как кто-то в Евангелии.
- Вы ошиблись, я Мохнаткин, могу даже документ...
Но механический голос провозгласил: "Двери закрываются", и Степан Васильевич поспешно шагнул в вагон, а его поклонница из прежней жизни осталась на перроне.
Ему бы даже приятно, что его узнали, вспомнили его книги. То есть Степана Радина вспомнили. Было бы приятно, если бы не последняя фраза. Отрекся он, как в Евангелии, видите ли! Апостола Петра она подразумевала. Так тот отрекся от Христа, от своего Учителя, что апостола не украшает, а Степан Васильевич ни от кого не отрекался, надо же понимать! Просто Радин остается там, в высотах библиотек, если сохранился, Радин до метро не опускается - так все просто! А здесь не Радин, здесь другой. Радин не отрекся, он ушел в запас, а не в кусты. Все равно как заслуженный пограничник. И если человек не волен распоряжаться даже собственными именами, так на что вся эта хваленая свобода?!